— Дурак ты, Костя, — беззлобно сказал механик, — ни черта не понимаешь. Подстреленного сокола и ворона носом долбит. Еще неизвестно, как новая посудина себя поведет, а старик, — Иван Федорович похлопал ладонью по борту парохода, — старик испытанный, не подкачает.
— Так уж! — усомнился Костя. — Да мне от одних «ятей» выть хочется. Хоть бы заменили таблички, а то везде «буфетъ», «туалетъ», сплошная дореволюционщина! Я знакомым стесняюсь говорить, на каком судне плаваю, — засмеют. Вот что значит не везет: мечтал после училища на «Ракету» попасть, угодил на развалину!
Он огорченно махнул рукой и ушел. Иван Федорович сказал с добродушной усмешкой:
— Переживает… Я тоже переживаю, жаль с этим кораблем расставаться, — он сделал упор на слове корабль. — Конечно, вышел ему срок, я понимаю, другие посудины придут, там и техника помощней, и работать будет полегче. А все равно жаль. Как человека. Хорошо, коль на переплавку отправят, все новую жизнь обретет. А как оставят в затоне ржаветь, каково ему будет, а? Одинокий, без дела стоит у берега, ржа его гложет, мимо же молодые теплоходы бегают. Не позавидуешь…
Иван Федорович говорил о пароходе, как о человеке, с болью и горечью. И я понял, что он думает так и о себе: тоже ведь недалек час, когда ему уходить на покой, на пенсию.
А пароход старался казаться молодцом, бодро шлепал плицами по воде, хриповатым баском будил тишину печорских берегов, возвещая о своем приходе окрестные села. И лишь иногда, не сдержавшись, особенно в ночную пору, натужно, по-стариковски кряхтел и постанывал. «Ох-ох-ох, — чудилось мне в его скрипе, — грехи наши тяжкие, годы, годы!» И я вспоминал Осипа Вокуева, других стариков. Наверное, и они ночами иногда с трудом сдерживали стон, и у них ломило кости, и так хотелось отдохнуть подольше. Но с первыми лучами солнца они были уже на ногах, брались за работу. Потому что пусть лучше смерть придет неожиданно, застанет врасплох, когда ты занят любимым делом, чем ждать ее, стоя в затоне и глядя издали на жизнь, чувствуя, как ты уже отжил свое…
К счастью, грустные размышления прекращаются при солнечном свете, правда, оставляя в душе тонкий, чуточку горчащий осадок печали. На следующий день, высадившись в Печоре, я уже мчался в вагоне вполне современного экспресса опять на север и с нетерпением ждал встреч с новыми местами и новыми людьми.
…В Инте, довольно большом, красивом шахтерском городе, я задержался недолго. В связи с командировкой меня здесь интересовал лишь один человек — бывший директор совхоза «Большая Инта» Иван Игнатьевич Голуб. О нем я слышал еще в Москве, и люди, знакомые с этими краями, советовали непременно с ним повидаться: «О, он столько вам расскажет! Основатель такого совхоза!»
— Какой я основатель! — сердито нахмурился Голуб. — Скажут тоже… Я, если хотите знать, почти на готовенькое пришел. Люди за десять лет до меня начинали, а я в это время воевал. Конечно, и при мне кое-что сделано было за девять-то годков, но фундамент закладывали они, о них и пишите!
Он досадливо переложил какие-то бумаги на своем столе, отшвырнул попавшийся под руку карандаш. Я никак не мог уяснить, что могло вывести из равновесия этого плотного, на вид такого спокойного человека.
— Это я не на вас сержусь, — Иван Игнатьевич Прошелся по комнате, — на тех, кто меня одного на пьедестал подсаживает: «Голуб сделал, Голуб поднял, Голуб добился!» Понимаете, я человек в прошлом военный, кривить душой не люблю, потому скажу, что думаю…
Он коротко объяснил, что его разозлило. Он, Голуб, подходит по своей биографии для восхваления: воевал, имеет награды, уволился майором, приехал в эти места добровольно, был главным ветврачом комбината, потом уж — директором совхоза. Депутат Верховного Совета республики Коми, заслуженный ветврач. И даже теперь, когда он уже не работает в совхозе, корреспондентов нередко направляют к нему: дескать, основатель, знаток, энтузиаст. А надо о тех людях писать, которые закладывали совхоз в неимоверно тяжких условиях и теперь работают там…
— Езжай-ка, — Иван Игнатьевич доверительно перешел на «ты», — туда и познакомься с людьми на месте…