Над гнилью кладбища, над щебнем пустырей,
над сном окраины выкатывалось солнце.
И прачки, выйдя из кривых своих дверей,
пооткрывали лучезарные оконца.
Ночной извозчик понуканьем и вожжей
бодрил свою четвероногую подругу.
Внизу лебедка тарахтела над баржой
и пирамидой серебрился жирный уголь.
Под солнцем колокол рыбачек разбудил:
веселый парус волочил к ним рыбью свору.
Горластый город медленно всходил —
скользя сетьми, всходил на гальчатую гору.
В час пробуждения береговых громад
маячные глаза меланхолично тухли.
И почтальон, подвыпивший номад,
уже входил в намыленные кухни,
где цвел кастрюльный строй и жаждущим на страх
цвели сентенции в стекле и в полотенцах.
Из окон фрейлейн Форст на всех парах
уже летели фортепьянные коленца.
Умывшись и свернув на полинялом темени
наследие былой златой своей красы,
служительница муз, без мужа и без племени,
уселась за свои дисканты и басы.
На трех ногах — кормилец лакированный —
заплакал чернокрылый крокодил.
Под низким ветром садик обворованный
завыл, как если б вор с ребенком уходил —
прочь с грузом маленьким, браслетистым и голым,
как тот, кого на олеандровом столе
в альбоме пухлом держат новоселы
иль дедушки слегка навеселе.
Ружьем сражен, жених фату венчальную
унес, покрыв стеклом свое лицо.
И вот взамен колечка обручального
одно салфетное осталось с ней кольцо.
Одна в сочельник, согнутая слушаньем
вразвалку скачущих и тренькающих гамм,
самой себе она сервировала кушанья,
и молча клался гусь к брусничным берегам.
Как три волхва, три короля, три странника,
доверила она свой путь звезде.
И со звездой над елкою осанистой
состарилась в привычной борозде.
Бесшумные учительницы музыки,
легки ли вам железные цветы?
Иль всё еще в своих жакетках узеньких
вы нотные шевелите листы?
И вечером вдоль парапета гавани,
где давится своими зернами лабаз,
вы, так и не отведавшие плаваний,
болтаетесь (как в фонарях недужный газ
под утро). С вами ридикюль из лайки,
и вы, наколочкой тряся на малышей,
кидаете пригоршни катышей
сверкающим неугомонным чайкам.
1931