Данило мой совсем обленился. Он думает, если у него теперь корова есть, то можно денник не писать.
— Не о корове же мне писать, — говорит он. — А иного я воочию не зрю. Со слухов же негоже историю изыскивать: попадут в книгу небылицы. Да разве я приказной летописец? У меня вон сколько работы.
А еще говорит:
— Я три года книгу писал, все ждал, пока смута закончится и земля умирится, и можно будет во-от такими огромными буквами «АМИНЬ» написать и точку поставить. А только, видишь сама, смута не кончается, и я уже не верю, чтобы она кончилась скоро. Пускай там под Москвой казаки с поляками друг друга поедом едят. Я теперь кособокий, я навоевался, я пожить хочу, как люди в прежние, несмутные, покойные времена живали.
Нет, Данилушка, тут я с тобой несогласна. Кабы только в Москве поляки с казаками меж собою лютости военной предавались, а кругом бы все тихо — Господь с тобой, Данило, отдыхай, паси коровку, живи спокойно с молодою женой — она у тебя уж такая красавица, возрасту высокого, на два вершка тебя выше, коса черная толстая почти до пояса, очи светлостию сияют, аки месяц ясный; об остальном умолчу скромности ради. Ах! Настасья Петровна, женочка чудного домышления, лепотою осиянна!
Но о чем я речь веду? О поляках, что по всему государству рыщут, словно волки злые, ненасытные, человекоядные: у православных христиан последние животы отнимают и по миру пускают, и святые храмы разоряют. А казаки не лучше: точно так же лютуют они по деревням и селам. Только разве что до этого села Горбатова еще не добрались губители, ради ничтожества его, многой отдаленности и дурной дороги.
Ты, Данилка, говоришь: наскучили тебе военные дела и промышление ратное. А мне, может, корова твоя еще больше наскучила. Сам целый день землю роешь да топором стучишь, и меня работать заставляешь денно и нощно, а и словом со мной перемолвиться тебе некогда. Бог же человеку не для того даровал разумение и способие говорить, чтобы он, как крот, беспрестанно в земле рылся и молчал. Вот и надумала я, Данило, денник твой опять своею глупостью попортить. Обречена бо не человекам, а токмо мертвой бумаге помышление свое исповедывать.
Иду, иду. Ишь размычалась! Недоена, бедная.
Настасья Петровна написала сие. Дела государские, как о том люди сказывают. Когда убили казаки славного воеводу Прокофия Ляпунова, ополчение земское из-под Москвы скоро разбежалось. А казаки не умеют одни без земских держать крепкую осаду. Пришел к полякам Сапега, съестного и военного запаса награбив вдосталь. Напали поляки из города, а сапежинцы снаружи на казаков. И отняли у них стену Белогородскую.
И пал гнев Господень на злого ратоборца пана Петра Сапегу, который пролил крови христианской тьмочисленные реки, словно в древние времена безбожный Батый или Мамай окаянный. Захворал Сапега и скончался в Кремле, и войско свое разбойное оставил без призора. Разбрелись сапежинцы по земле русской и стали воровать и насильничать пуще прежнего. А православные христиане, видя такое над собою чинимое злое ругательство и разорение, и оставшись не только без государя, и без патриарха (который в темнице, и неведомо, жив ли еще), но и без воевод — стали в леса уходить, и там собираться в полки, и атаманов избирать, и бить нещадно поляков и казаков, нападая внезапно и повсюду, где возможно, чиня им многоразличные пакости. Эти славные разбойнички именуются теперь шишами — прозвище зело смешное.
А король Жигимонт послал на помощь осажденным в Москве гетмана Ходкевича, который до сей поры воевал со шведами в Ливонии. И хотя шиши у Ходкевича много людей побили на пути к Москве, все же он с большою ратью достиг бывшего царствующего града; и стали польские люди весьма сильны. Казаки же ничего с ними поделать не могут.
А келарь Аврамий с архимандритом Дионисием шлют грамоты в города Российские: «Собирайтесь, мол, и вооружайтесь! Не прямите ни в чем ни литве, ни Маринке с сыном ее, ни казакам: казаки-де хотят воренка на царство, или же Иваньгородского вора признать истинным Димитрием. Идите, православные, свободить град Москву, спасать веру Христову!»