Усмехнулся Аврамий.
— Добро, Данило, за сиротку твою я попрошу. До сиротки кому какое дело? А за царевну не могу: на то моей воли нет, царевна есть персона государственная. Здесь лишь патриарх волен указывать.
— Что ж, — говорю, — Попроси хоть за сиротку.
Написал Аврамий грамоту, подал мне.
— Нет, батюшка, — сказал я ему. — Ты уж, пожалуй, при себе ее подержи, доколе я не вернусь. Вдруг поляки меня поймают? А так мне и помирать будет не печально, когда я знаю, что Настёнка убережется.
И вот теперь я жду пришествия ночной темени, чтобы к городской стене тайно подобраться. Что-то смеркается нынче быстро.
Слава пресвятой заступнице нашей пречистой Богородице! Блаженна еси, преблагословенная мати Божия, иже не попустила неверным меня углядеть и поймать!
Жив я и здоров. И грамотка на вызволение Настёнкино у меня в поясе зашита.
А худо поляки город сторожат. Когда настал вечер и светлое солнце закатилось (его же, впрочем, и так за тучами не видать), и мрак ночной на землю опустился, стал я собираться в путь. Послание келарево к смольнянам спрятал под одежу, взял лук и стрелы, и вышел неприметно из землянки. Стал туда-сюда похаживать, словно бы томлюсь праздностью и вздумал погулять. И так я всё ближе к городу подбирался. А уже стало совсем темно. Близ польских застав лег я на брюхо и пополз, аки змей, прямо по мокрой траве и по грязи, бесшумно и с опасением. Дал Бог, никто не услыхал меня и не приметил поползновения моего. И я под самую стену подполз.
Тут я грамотку келареву привязал накрепко к стреле, и выстрелил вверх, чтобы стрела за стеною упала. Но не удался мой хитрый замысел: то ли сил у меня не достало, то ли ветер тому виной, только полетела стрела не туда, куда надобно, и упала снаружи от города. А в которое место упала, я в темноте не увидал. Тут-то и пришлось мне восприять муки преужасные и скорбь несказанную претерпеть. Ведь всю ночь, почти до рассвета, я там под стеной в грязи и в мерзлой осенней сырости ползал, стрелу искал.
Озяб я так, что не чуял ни рук, ни ног своих; даже мысли от стужи начали смущаться и расплываться; и обликом я уподобился червю земляному заиндевелому. На счастье мое, нынче осень, и светает поздно: успел я найти стрелу. И теперь уж, собравшись с последними силами, выстрелил без промаха и ошибки, прямо в город. И кто-то на стене свистнул тихонько: дескать, добро, уразумели мы вашу хитрость.
Теперь отдыхаю и греюсь, и сушу порты, а Аврамий не знает, какими словами меня хвалить и величать.
Ввечеру поляки учинили приступ, и довольно ужасный. Нас, послов, окружили войском, чтобы мы не вздумали смоленским сидельцам какую-нибудь помощь подать. И с нашего места нам было плохо видно.
Вначале гром великий грянул: поляки взорвали подкоп, и вся Грановитая башня рассыпалась, а с нею и полпряди стены в воздух взлетело. Но смольняне храбро защищались и нисколько не унывали, а быстро и ловко стали пролом заваливать, и насыпали там из камней, и бревен, и всякой рухляди превысокий вал. И мужественно отбивались, и не допустили литву в город.
Отступили королевские люди с позором. Ай да смольняне! Дай им Бог и впредь так же поганых побивать.
А мне келарь Аврамий сказал:
— Данило, вижу я теперь ясно, что из нашего посольства проку не будет. Мы и так уже почти что пленники у короля, а кончится тем, что нас похватают и в Литву увезут, и там заморят до смерти, и мы своего отечества вовеки не увидим. Надобно отсюда уезжать, пока не поздно. Согласен ли ты со мной?
— Согласен, батюшка. Я-то только того и чаю, как бы поскорее в Москву вернуться.
— Ну, добро. Тогда готов будь на хитрость пойти, чтобы у короля отпуск получить.
И больше он ничего не прибавил, оставив меня в смущении ума.
Снег выпал. Аврамий мне сказал:
— Сейчас придут паны, я стану с ними говорить, а ты ничему не удивляйся и не пугайся. На меня смотри, да сам соображай. А наипаче всего помни, что надобно нам отсюда живыми на волю уйти.
Протопили мы избу, вымахали дым, да оделись побогаче. Аврамий велел сажу со скамьи стереть да принести бумаги лучшей и перьев. Едва холопы со всем управились, входят к нам поляки, четверо мужей. Кланяются келарю и говорят: