В своей раздробленности, замешательстве и отсутствии политического лица новый рабочий класс частично походил на рабочий класс эпохи раннего капитализма, который Маркс описывал как «класс в себе», но не «для себя». Класс в себе выполняет в обществе свои экономические функции, но не осознает своего места в обществе, не способен ощутить свой собственный корпоративный и «исторический» интерес и подчинить ему групповые или личные устремления его членов. Марксисты автоматически допускают, что, как только рабочий класс достигнет общественной самоинтеграции и политического сознания, которое превратит его в «класс для себя», он неограниченно укрепится в этой позиции и уже не погрузится вновь в прежнюю незрелость. Вместо этого рабочий класс России, свергнув царя, помещиков и капиталистов, снова впал в низкое состояние класса, безгласного и не осознающего свои интересы.
Состояние крестьянства, конечно, было еще хуже. Обрушившиеся на него удары полностью его дезорганизовали и выбили из колеи. Еще до 1929 года крестьянство, казалось, достигло той степени внутреннего единства, какой едва ли достигало в прошлом. В своей массе оно казалось и до некоторой степени было едино во враждебности, с которой сопротивлялось большевистской коллективизации. Его противоречия с партией и государством затеняли внутренний раскол, т. е. конфликты между зажиточными и бедными крестьянами. Кулак находился во главе деревенской общины; а крестьяне-бедняки, которые годами следили за попытками большевиков договориться с кулаком, воздерживались от оспаривания его положения и волей-неволей принимали его главенство. Потому проводникам коллективизации, когда они впервые появились на сцене, было трудно пробить брешь в солидарности сельчан. Настолько раздута была самоуверенность кулака и такое сильное влияние она оказывала на бедных крестьян, что они не верили комиссарам, которые всерьез грозили кулаку уничтожением. Многие думали, что все же безопасней стать на сторону кулака и защищать старый уклад земледелия, чем следовать призывам комиссаров. Но когда выяснилось, что власти вовсе не собираются отступать, а кулак в самом деле обречен, единство деревни рухнуло; давно подавляемая, но все еще тлеющая вражда бедных по отношению к зажиточным слоям вновь ожила. Огромные массы людей разрывались между интересами, расчетами и чувствами. Поскольку власти атаковали не только деревенский капитализм, но и частное земледелие в целом и так как даже беднейших крестьян заставляли отказаться от своего скудного имущества, крестьяне все еще старались сохранять единство, цепляясь за свои пожитки. Инстинкт собственности был часто таким же сильным у бедняка, как и у зажиточного крестьянина; и этот инстинкт вместе со здравым смыслом были потрясены и возмущены тиранией и бесчеловечностью коллективизации. И все-таки эти чувства расстраивались и ослаблялись при хладнокровном размышлении бедняков о том, что они могут в конце концов получить выгоду от раскулачивания зажиточных крестьян и обобществления хозяйств; а потом, когда уже не стало сомнений в том, кто победит, многие ринулись, чтобы примкнуть к стороне, имеющей перевес.
Конечно, идея коллективного хозяйства не была чужда глубинной России. Вера в то, что земля есть общее достояние всех, кто ее обрабатывает, что Создатель не собирался ее посредством кого-то обогатить, а кого-то разорить, укоренилась с давних пор; а мир (или община, т. е. первоначальная, базовая сельская община, внутри которой земля периодически перераспределялась среди ее членов) существовал чуть ли не до самой революции — только в 1907 году правительство Столыпина позволило «крепкому мужику» покинуть мир и тем самым уберечь свое имущество от перераспределения, избежав влияния уравниловки. Правда, с 1917 года крестьянская привязанность к своему собственному, возросшему участку земли возросла в огромной мере. Тем не менее, партийные агитаторы все еще могли представить колхоз законным наследником мира и прельщать им сельчан не в качестве подрывной новинки, а скорее как средством возрождения в измененном виде природного института, который, хоть и был разъеден капиталистической жадностью и ненасытностью, все еще почитался в памяти. Таким образом, импульсы и факторы, определявшие поведение крестьянства, были запутанными и противоречивыми, в результате чего страх и вера, ужас и надежда, отчаяние и вновь обретенная уверенность — все это боролось в уме мужика, лишая его присутствия духа и вызывая в нем возмущение. В то же время он не оказывал сопротивления и лишь пестовал свои обиды в пассивном повиновении.