В этом эмоциональном замешательстве она изо всех сил старалась подавить внутреннее недовольство вторым браком отца. Внешне ее отношение к Наталье Ивановне походило на любовь и заботу; но в этом было какое-то неестественное возбуждение. Она ходила вокруг своей мачехи на цыпочках, постоянно расспрашивая и беспокоясь о ней и расточая ласку и извинения. И тем не менее, недовольство было достаточно близко к поверхности, чтобы отец и мачеха не могли ощутить его; то и дело оно прорывалось и било, как пощечина. Несмотря на то что они старались не замечать либо сглаживать его, отношения становились все более напряженными. Чтобы не ухудшить их еще больше, Троцкий замкнулся в себе. Чем глубже он уходил в себя, тем тяжелее было Зине обрести его доверие и близость. Она надеялась, что будет работать у него хотя бы одним из помощников. Он, обеспокоенный состоянием ее здоровья, а также держа в уме ее возможное возвращение в Россию к ребенку, не поддерживал этого стремления. Он намеревался использовать ее пребывание за границей для лечения и в то же время не хотел компрометировать ее политически, как будто то, что она его дочь, уже не стало ее окончательной и бесповоротной компрометацией. Ухудшение ее здоровья, считал он, требует от него даже еще большей сдержанности и делает совместную работу почти невозможной. Он не мог довериться ей в делах оппозиции в России, а это было как раз то, в чем она была более всего заинтересована. В это время его переписка со сторонниками в России все еще была достаточно обширной, часть ее велась открыто, а часть поступала тайно с шифрованными подписями и адресами. Необходимо было проявлять крайнюю осмотрительность с кодами, и следовало удвоить секретность в отношении больной и неуравновешенной личности, которую по возвращении в Россию могут подвергнуть инквизиторскому допросу. Таких мер предосторожности требовали элементарные правила подпольной связи; но несчастная женщина воспринимала все это как пренебрежительное отношение к себе, как признак недоверия со стороны отца. «Для папы, — часто повторяла она, — я никчемный человек». Летом она покинула дом и в соседнем санатории перенесла операцию на легких. Потом она вернулась, физическое здоровье стало получше, но страдания ее не ослабели.
Глубоко страдающий и охваченный жалостью, Троцкий был весь во власти чувства вины и беспомощности. Насколько легче разбираться в том, как бороться с величайшими недугами общества, чем избавить от страданий неизлечимо больную дочь! Насколько легче поставить диагноз расстройства коллективного разума германской мелкой буржуазии, чем проникнуть в подавленные болью потаенные уголки личности Зины! Насколько выше было марксистское понимание социальной психологии над пониманием проблем духа личности! Он смотрел в лицо Зины, в ее глаза, затемненные безумием, — это были его черты, его глаза. Для него, образца интеллектуальной логики и самодисциплины, было невыносимо видеть ее такой неуравновешенной, почти сумасшедшей. В нем боролись нежность и ужас, сострадание и отвращение, гордость и унижение. Он был ранен; он был беспомощен; в нем росло раздражение. Иногда, когда в Зине взрывалась ревность и ранила Наталью Ивановну, он повышал голос, требуя тактичности и вежливости. Его окрики приводили ее в состояние полной прострации. Вспоминая одну из таких сцен, она писала ему год спустя: «Папа, не кричи на меня, прошу тебя — твой крик — это то, что я не могу вынести; в этом я схожа со своей матерью». И она добавляла: «Я ничего не хочу больше, чем найти в себе силы сделать это — стать мягче по отношению к Наталье Ивановне, где я оказалась без вины виноватой».
При разгоревшихся страстях и все более тревожном состоянии Зины — она стала страдать от приступов бреда — она больше не могла оставаться в семье. Какое-то время Троцкий полагал, что ей надо пройти курс психоаналитического лечения, и написал об этом Пфемфертам в Берлин. Зина сопротивлялась. У нее нет желания, как она заявила, погрузиться в «грязь» своего подсознания, и она не переносила даже мысли, что, преодолев столько препятствий и совершив столько жертв на пути к отцу, снова будет разлучена с ним. Ей пришлось бы расстаться и с сыном, потому что ей очень трудно заниматься его воспитанием. В конце концов она уступила убеждениям и осенью 1931 года, оставив Севу, уехала в Берлин. Расставание было мучительным и для отца, и для дочери. Вот как она пересказывала это Лёве: «Ты — удивительная личность [говорил ей отец при последней беседе], я никогда не встречал подобных людей». «Он произнес это, — добавила она, — выразительным и строгим голосом».