Большинство западных компартий привыкли действовать внутри многопартийной системы, где, как правило, они пользовались формальной свободой критики и обсуждения. Теперь их лидеры оказались в парадоксальной ситуации, когда внутри своих собственных организаций они отказывали собственным сторонникам в правах, которыми те пользовались вне этих организаций. К 1930 году уже ни один немецкий, французский или иной коммунист не мог выразить несогласие с линией партии; они были обязаны принимать все официальные заявления, исходящие из Москвы, как Евангелие. Отныне каждая компартия стала чем-то вроде странного анклава внутри собственной страны, резко отделенного от остальной части народа не столько своей революционной целью, сколько уставом поведения, который имел мало общего с этой целью. Это был устав какого-то почти церковного ордена, который подвергал своих членов духовной муштре, столь же суровой, как и та, что практиковали в монастырях после Реформации. И действительно, с помощью этой муштры сталинизированный Коминтерн добился исключительных успехов в наведении дисциплины. Но дисциплина такого рода на силу революционной партии действовала деструктивно. Такая партия должна быть внутри народа, ради которого она трудится; ее нельзя держать отдельно путем соблюдения какого-то культа, известного лишь посвященным. Сталинизм со своими молитвами сжигал жертвоприношения, и фимиам, несомненно, завораживал некоторых интеллектуалов в их поисках мировоззрения, тех интеллектуалов, которые впоследствии проклянут этот культ как «обанкротившееся божество». Но овладевший ими культ редко обращался к рабочим массам, к тем «несгибаемым пролетариям», которых он должен был устраивать. Кроме того, странная дисциплина и ритуал связывали руки и ноги партийным агитаторам, в то время как то, что им было нужно, — это свободный и легкий подход к тем, кого они желали завлечь в свои ряды для благого дела. Когда европейский коммунист начинал защищать свои цели перед рабочей аудиторией, он обычно встречал там в качестве оппонента социал-демократа, чьи аргументы ему требовалось опровергнуть и чьим лозунгам он должен был противостоять. Чаще всего он этого сделать не мог, потому что не обладал культурой политических диспутов, которые не культивировались внутри партии, и потому что обучение лишало его способности «ломиться в закрытую дверь». Он не мог достаточным образом проникнуть в глубь аргументации оппонента, ибо ему все время приходилось думать о своей собственной ортодоксии и проверять, не отклоняется ли то, что он сам говорит, от линии партии. Он мог с механическим фанатизмом детально толковать предписанный набор аргументов и лозунгов; но непредвиденное сопротивление или неожиданные вопросы сразу же лишали его хладнокровия. Когда его призывали, как это часто случалось, ответить на критику в адрес Советского Союза, ему редко удавалось сделать это убедительным образом; благодарственные молебны в адрес отечества рабочих и восхваления в адрес Сталина делали его посмешищем в глазах любой трезво мыслящей аудитории. Эта неэффективность агитации сталинизма была одной из многих причин, почему за многие годы даже в самых благоприятных условиях эта агитация была мало или вообще не результативна в борьбе против социал-демократического реформизма.
Троцкий намеревался встряхнуть коммунистические партии в их застое и пробудить в них напористость, энергию, уверенность в своих силах и боевой пыл, которыми они когда-то обладали, — и который они не могли обрести вновь, не имея свободы в собственных рядах. Снова и снова он разъяснял смысл «демократического централизма» для блага самих же коммунистов, которые никогда не понимали его или уже позабыли. Он обращался к ним ради их собственных интересов, во имя их собственного достоинства и будущего, надеясь, что они не останутся неотзывчивыми. И в самом деле, если бы марксистские принципы или коммунистический личный интерес имели какой-то вес, его аргументы и призывы не остались бы неуслышанными.
Помимо этих фундаментальных принципов, троцкизм также представлял собой набор тактических представлений, зависящих от обстоятельств. Очень большая часть написанного Троцким в изгнании состоит из комментариев на эти темы, редко способные взволновать постороннего, особенно по прошествии времени. Тем не менее, диапазон тактических идей Троцкого был так широк, а его взгляды все еще так значимы для политики рабочего класса, что его высказывания имеют более чем просто исторический интерес.