В его голосе звучала сдерживаемая злость. Я на самом деле имел в виду то, что сказал. Я не исключал, что пойду, как часто делал раньше, но дедушке этого было недостаточно. «Может быть» его не устраивало, и начав пить из колодца разочарования, он жаждал еще и еще. «Ты хотя бы успеешь навестить мамэ?» — спросил он агрессивно, и мне пришлось отвернуться, чтобы он не услышал, как я опять вздыхаю. Я отставил трубку и держал ее так, пока не собрался с силами, чтобы нанести следующий удар:
«Да, может быть, посмотрю, потому что»… Остальной разговор состоял из одних коротких фраз. Я хотел положить трубку, чтобы начать биться головой о стенку. Он хотел положить трубку, чтобы позвонить Ирен и поделиться с ней своим возмущением. «Даже когда его собственная бабушка… И кто будет читать надо мной в тот день, когда я… Он будет раскаиваться, поверь мне, всю свою оставшуюся жизнь он будет раскаиваться».
* * *
Какой бы большой кусок торта ни запихивал в себя папин папа, этот кусок всегда казался на грани возможностей его рта. Когда дедушка жевал, щеки превращались в шары, а губы — в красно-синий круг, который с упоением вращался под кончиком носа.
В таких обстоятельствах ему было трудно говорить. К тому же его словам приходилось конкурировать со всеми непроизвольными звуками, которые он издавал во время еды. Каждая часть его тела чмокала от наслаждения, все органы хотели выразить свою оценку тому, чем он их наполнял.
Иногда за их кухонным столом, когда дедушка сидел рядом со мной, а мамэ наискосок напротив, мне казалось, что я нахожусь в экспериментальной акустической лаборатории. Дедушка хрюкал, мамэ прихлебывала, и с паузой в несколько секунд через стол перелетали отравленные стрелы. Хрюк, хрюк… чмок, чмок… misshigginer. Хрюк, хрюк… чмок, чмок… misshigginer[58].
Мамэ всегда выглядела старше своих лет. Как физические, так и психические, как реальные, так и воображаемые недуги одолевали ее сильнее, чем любого из моих бабушек и дедушек. Иногда поздно ночью она звонила папе, кашляла в трубку и просила его побыстрее приехать, поскольку скоро все кончится, она чувствует, что смерть идет за ней, что она может протянуть руку и дотронуться до пальцев своей мамы, вот как близко она к тому свету. Даже если это были явные преувеличения, по негласному прогнозу она должна была уйти первой из четырех. Но словно по Божьей ошибке она все еще сидела у окна своей комнаты на втором этаже еврейского дома престарелых, вытянув нижнюю губу и положив руку на круглый комод. Она пережила мою другую бабушку и наверняка твердо решила пережить двух дедушек.
Впервые я обратил внимание на то, что у нее все больше путается сознание, как-то вечером за несколько недель до рождественских каникул в девятом классе. Мы с Миррой приехали к ним на автобусе и сидели рядом за кухонным столом, а мамэ мешала что-то в кастрюлях. Она стала говорить, что каждый из нас получит по сюрпризу, когда дедушка вернется домой, как вдруг посреди предложения повернулась к нам и, глядя куда-то вовнутрь себя, пробормотала длинную, непонятную фразу. Мамэ простояла так, может быть, одну-две минуты, а когда очнулась, словно забыла то, что произошло в последние часы.
«Надо же, любимые киндлах, вы здесь?»
Она не хотела переезжать в дом престарелых. Сразу после того случая, когда она звала меня вытирать посуду, она перестала обсуждать маму и маминых родителей. Вместо этого она шепталась о дедушке и тете Ирен. Ты должен мне помочь, говорила она. Они хотят от меня избавиться. Послушай только, что они придумали. Я говорил ей, что они не врут, что мы с Миррой тоже наблюдали ее приступы, и она вроде бы верила: что ты говоришь, — произносила она, приложив к нижней губе палец в мыльной пене, похожий на соленый огурец, что ты говоришь, — но спустя всего лишь несколько минут опять все забывала и возвращалась к теориям заговора.
Как-то раз, когда дедушка отвозил нас домой, он остановил машину за два квартала до нашего дома, сильно потер ладонью расцарапанную щеку и сказал, что, пожалуй, с мамэ все образуется и в конце концов она согласится переехать.