В моих ушах до сих пор звучит стих, цитируемый Митей Карамазовым:
Нам друзей дала в несчастье,
Гроздий сок, венки Харит,
Насекомым — сладострастье…
Это — «Насекомым — сладострастье» было произнесено каким-то сдавленно-страстным, нервно-трепетным шепотом, от которого дрожь пробегала по телу.
И далее:
«Я, брат, это самое насекомое и есть, это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие, и в тебе, ангел, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это — бури, потому что сладострастие — буря, больше бури! Красота это страшная и ужасная вещь!!»
Буквально волосы шевелились на голове от этого огненного проникновенного чтения. — Впечатление было близкое к тому, что дает «Патетическая симфония» Чайковского. Что в том, что Достоевский дерзнул взять для публичного чтения самую дерзновенную главу «о Мадонне и грехе содомском», но в его передаче каждое слово жгло и хватало за сердце, унося куда-то в неведомые и недосягаемые дали… «Гипноз» окончился только тогда, когда Достоевский захлопнул книгу. И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками, какая-то барышня поднесла пышный букет, кому-то сделалось дурно…
Читали кроме Достоевского в это утро Плещеев, Полонский, Тургенев и Савина — и последним была устроена по окончании чтения «Провинциалки» шумная овация.
Но за тридцать лет как-то многое померкло в памяти, кроме «исповеди горячего сердца» в изумительной передаче Достоевского.
Такие мгновения в жизни единственны!
В третий раз, и — увы — в последний, я опять видел Достоевского на «утре» Литературного фонда в зале Кредитного общества, что на Александровской площади. Происходило это ранней весной, за год до смерти Достоевского.
И опять не помню ничего другого прочно, кроме самого Достоевского! Кстати сказать, и самую программу литературного утра я куда-то затерял. Помню только, что он выступил во второй половине программы, и начало не обещало ничего особенного. И читал он совсем немного, чуть-чуть вяло, видимо полубольной; читал он прелестный пушкинский отрывок «Начало сказки»:
Как весенней теплою порою,
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, из лесу из дремучего —
Выходила медведица,
С малыми детушками-медвежатами,
Погулять, посмотреть, себя показать!..
К концу чтения Ф<едор> М<ихайлович> заметно разогрелся пушкинской поэзией и плач вдовца-медведя о чернобурой медведице и появление зверей прочел с неподдельным юмором, заразив смехом весь зал.
Публика шумно потребовала повторения. Во второй раз Ф<едор> М<ихайлович> прочел тот же отрывок куда с большей выразительностью и художественной тонкостью и возбудил новые единодушные аплодисменты… Несмотря на настойчивые вызовы, Достоевский почему-то долго не показывался перед публикой. Но когда он наконец вышел, на лице его было выражение значительное и торжественное, — и на эстраду он на этот раз не взошел, а остановился возле эстрады прямо перед первыми рядами и начал взволнованным голосом:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился…
Это был «Пророк» Пушкина — любимейшее стихотворение Ф<едора> М<ихайловича>. Публика замерла, захваченная волнением чтеца. А чтец с каждым стихом пламенел все больше и больше и последний стих
Глаголом жги сердца людей! —
подчеркнул таким увлечением, что буквально весь зал дрогнул. * Это «жги» он как-то исступленно выкрикнул, с сверкающим взором, с резким повелительным жестом правой руки.
Впечатление получалось ошеломляющее. Стих Пушкина сам по себе необыкновенный и вдохновенный, — и тут же вдруг чтец такой же необыкновенный и вдохновенный. Поднялась целая буря рукоплесканий, заставившая Ф<едора> М<ихайловича> после многих поклонов прочесть «Пророка» вторично.
И вот он снова около эстрады, весь бледный от волнения, и с тем же пафосом льются из его уст огненные строки…
Так он и запечатлелся навсегда в моей памяти, великий писатель, каким я его видел последний раз: с горящим взглядом, с протянутой повелительно рукой, с вещим словом в устах:
Глаголом жги сердца людей!
И он ли, спрашивается, не «жег» эти сердца и не был воплощением на земле этого библейского пушкинского пророка, — кому (по словам поэта) Сам Господь на место сердца —