— Нет, — сказал Пушкин. — Глядишь в пространство, и ничего не отвлекает.
Потом Прасковья Александровна давала советы непрактичному Сергею Львовичу: как проверять счета, чем исчислять оброк, как увеличить доходы.
— Никому, никому нельзя доверять, — вздыхал Сергей Львович.
— Никому, — энергично подтвердила Прасковья Александровна. — Девушки собирают ягоды — пусть поют. Подлые, любят devorer[79]. Не уследишь!
Пушкин рассмеялся. Эта деятельная женщина — начитанная, с быстрым умом, сильным характером и открытой душой — вызывала у него доверие. Вдруг, неожиданно для себя, он принялся жаловаться на обиды, нанесённые ему в Одессе графом Воронцовым. Он распалился, им овладел гнев.
— Подумайте, каков придворный льстец! — восклицал он. — Когда удавили Puero, он поздравил государя в таких выражениях, что за него стало неловко!
Сергей Львович пожал плечами.
— Но не граф ли Воронцов из своих средств заплатил долги всех офицеров русского экспедиционного корпуса в Париже? — И он в Прасковье Александровне искал союзницу.
— Не понимаю! — воскликнул Пушкин. — Я не сын кожевенника или часовщика! — Он не умалял великих Вольтера, Руссо или Дидро[80], но всё же отец должен был его понять. — Я требую уважения — и только!
— Я вас понимаю, мой друг, — сказала Прасковья Александровна. Это его успокоило.
Но Сергей Львович не сразу мог успокоиться.
— Подумайте, — пожаловался он Прасковье Александровне, — так в Пскове и не был! Я просил настоятельно.
— Но почему же? — Прасковье Александровне выпала роль арбитра.
— Подай брусничную воду, — приказала горничной Надежда Осиповна. Столкновения мужа и сына не на шутку её расстраивали. — Самовар, сливки!
...В эту ночь свеча долго горела на его столе. Настроение родилось не сразу... Лорд Байрон был отпрыском Стюартов, и он, Пушкин, тоже гордился древностью своего рода. В этом была не чванливость, а как бы живое ощущение истории своей страны...
Потом он раскрыл тетради. С утра он выстраивал, обрабатывал, переписывал столь важные ему заметки, из которых составлялись «Записки». Но теперь им овладели воспоминания. Она, всё она, эта утраченная навсегда женщина! Сейчас она далеко, под голубым небом Италии, столь непохожим на северное ненастье. Она одна. Но не потому, что была распутна и безудержна. Никто любви её небесной не достоин. Иной, чистый, светлый образ слагался сладостной гармонией слов. Боже мой! Какое безумие ревности владело им когда-то! Одна? Но если...
Через окно, полузакрытое занавесками и горшками с цветами, он смотрел на подъезжавшую по правому полукружию коляску. Руслан залаял и бросился навстречу. Кучер деликатно погрозил барской собаке кнутом.
Из коляски, остановившейся у самого крыльца, лихо выскочил бравый полицейский чин в мундире с блестящими пуговицами, в фуражке с красным околышем, при сабле на перевязи. У него был иссиня-выбритый выпуклый подбородок, щегольские усики и будто намалёванные краской, густые сросшиеся брови. Кучер бросил поводья и вытащил кисет. Тяжёлые шаги переместились на крыльцо.
Из передней донеслась какая-то возня, потом послышался угодливый тенор:
— Имею честь видеть его превосходительство? Нет-с, касательно вашего сына.
Возня перешла в переполох, и Пушкин вышел из комнаты. Прошли в гостиную. Из рук земского исправника Сергей Львович принял в дрожащие руки гербовую бумагу.
— Да, конечно же... непременно... — бормотал он.
Полицейский чин с любопытством посмотрел на Пушкина.
— Его превосходительство псковский гражданский губернатор господин фон Адеркас просит вас пожаловать...
Вот в чём, значит, дело! Пушкин скрестил на груди руки.
— Закусить... Отдохнуть... Эй, люди! — хлопотал Сергей Львович.
Полицейский исправник красным платком обтёр со лба пот, вытер околыш фуражки и по-военному щёлкнул каблуками.
— Не могу-с, дела!.. Счёл бы за честь... — И, как бы извиняясь за причинённое беспокойство, сказал вкрадчиво: — Не пожар! — Но, опять с любопытством взглянув на Пушкина, добавил: — Однако и медлить не след...
Какая буря разразилась после его отъезда! Сергей Львович хватался за голову, верный камердинер Никита Тимофеевич поддерживал его под локоток. Надежде Осиповне даже сделалось дурно — горничная подносила нюхательную соль.