— Ваше величество! — Пушкин прижал руку к груди. — Два года я прожил в деревне безвыездно. Могу ли... не быть преисполненным благодарности, если...
— Да, я решил вызвать тебя! — вдруг вскричал Николай. — И теперь ты разговариваешь со своим государем! — На лице его появилось властное, непримиримое выражение. — Но разве не мог ты теперь предстать перед Верховным уголовным судом? И тогда тебя осудили бы по многим пунктам!
— Государь. — Пушкин прижимал руки к груди, — к бунту я не причастен — правительство могло убедиться. Виноват же я разве в нескольких строках в частном письме к приятелю, в которых несколько вольно отозвался о религии... И в этом я раскаиваюсь.
Николай сделал резкий жест рукой.
— Верховный уголовный суд признал бы тебя виновным по иным пунктам!
— Государь...
— Под твоим именем ходит множество возмутительных сочинений!
— Но я их не писал, ваше величество... Я давно отстал от либерального бреда. Теперь мои труды вполне в хорошем духе, они все подцензурные, а не карманные...
— Слово дворянина?
Вот на чём решил сыграть Николай: на той совершенной откровенности, на мужественной правдивости, на чувстве чести, которые должны связывать дворян с их сюзереном. Это выглядело бы по-средневековому романтично и должно было отвечать натуре Пушкина.
— Слово дворянина! — воскликнул Пушкин.
Николай принялся расхаживать по кабинету.
— Эти бунтовщики, безумно поднявшиеся против российских государственных порядков, против законного своего государя, знали ли они сами, чего хотят? Без установившегося образования, с сумбуром в голове, с путаными идеями, они дерзнули противопоставить себя власти. Знал ли ты кого-либо из них?
Пушкин побледнел.
— Я знал главнейших, — сказал он тихо.
Николай кивнул головой. Вот так и нужно разговаривать: как дворянин со своим сюзереном — с мужественной откровенностью.
— Но умысел сего бунта не в свойствах, не во нравах русских! — продолжал Николай. — Не от дерзностных мечтаний, всегда разрушительных, но от постепенных действий правительства усовершенствуются отечественные установления... — Он остановился перед Пушкиным, глядя на него своим тяжёлым, леденящим взглядом. — Твои друзья мне писали из крепости о нуждах России. Но разве не о том же думаю и я? Вот они каются в своём вольно-дерзко-безумнодумстве. Но нет, в мыслях они во многом правы. А не правы они в действиях, нарушив законный, освящённый веками порядок. Ты согласен?
— Ваше величество, сама жизнь показала, что они ошибались.
— Твой друг Александр Бестужев написал мне из крепости, что небо даровало России в моём лице другого Петра Великого.
— Как бы хорошо! — воскликнул Пушкин.
Николай снова заходил по кабинету.
— В России недостаток законов! — Он обращался к Пушкину, будто делился с ним заветными своими мыслями. — И я должен искать славы законодателя. Да, имя Николая должно стать выше имён Ярослава и мудрого царя Алексея Михайловича, стать в потомстве наравне с именами Юстиниана, Феодосия[236] и Наполеона. Но мне нужны люди! Мне нужна помощь, мне нужны советники!
Он обращался к Пушкину, будто именно от него ждал помощи и советов, и сказал как бы между прочим:
— Я дарую тебе свободу, забвение прошлого.
Тяжёлая гора свалилась с плеч. Пушкин испытал радостное волнение.
— Государь, я всегда отличал монархию от деспотии!..
— В России самодержавие — незыблемый государственный принцип, а вся зараза эта занесена к нам извне. И на что же могли надеяться бунтовщики? — Теперь в голосе молодого властителя зазвучало презрение. — У кого же рассчитывали они найти поддержку? Политические изменения, которые эти невежды и сумасброды заимствовали у Европы, в России не сообразуются ни с духом народа, ни с общим мнением, ни с самой силой вещей...
В голове Пушкина своевольно вспыхнули слова, им же вложенные в уста умирающего царя Бориса: тот обращался к сыну:
Я ныне должен был
Восстановить опалы, казни — можешь
Их отменить; тебя благословят...
Со временем и понемногу снова
Затягивай державные бразды
Зачем, откуда, к чему сейчас ожили слова московского самодержца — они исчезли, заглушённые голосом Николая.