Однообразный и безумный,
Как вихорь жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный;
Чета мелькает за четой.
...На обратном пути Прасковья Александровна обрушила на старшую дочь, Аннет, безудержный материнский гнев: та невоспитанна, и глупа, и просто не умеет себя прилично вести; к чему были её, матери, многолетние старанья?
— Да в чём же я виновата, maman?
И Пушкину это напомнило петербургские сцены, разыгрывавшиеся так часто между его матерью и сестрой.
— Одна очень глупая дама жаловалась madame, что обожатели не дают ей покоя, — терзала Прасковья Александровна свою Аннет, — но та сказала: вам очень легко избавиться от поклонников, только заговорите... И я тебе скажу то же самое: стоит тебе открыть рот — и сразу всем видно: ты — дура!
А вина несчастной Аннет была в том, что она не могла больше скрывать пылкого своего чувства, не отходила от Пушкина, отказывала другим кавалерам, смотрела и слушала только его и танцевала только с ним.
...В один из дней в Михайловское расторопная горничная принесла от своей барышни записку. Аннет сообщала, что мать задумала погубить её, отвезти её, а заодно и племянницу Нетти в тверские имения Вульфов. Беспощадная мать вообще не спускала с Аннет глаз, боясь тайных её встреч с Пушкиным, и она умоляет его прийти хотя бы проститься.
Он явился. В самом деле, уже в разгаре были хлопоты, подготовка к отъезду: укладывали сундуки, вязали узлы, а во дворе ожидала карета, поставленная на полозья.
Пушкин любил этот дом, заботливо и со вкусом обставленный, он привык к библиотечным шкафам, к надписи над дверями классной комнаты: «Repetitia est mater studiorum»[230], к мирным вечерним чаепитиям, к музицированию в зале.
— Милый Александр, почему вы невеселы? — встретила его заботливым вопросом Прасковья Александровна.
— У меня тысячи причин, — ответил Пушкин. — Ну, хотя бы потому, что вы уезжаете, а я остаюсь, и мне будет вас не хватать...
— Жизнь не роман, — сказала Прасковья Александровна.
— Жизнь женщины — всегда роман...
— Перестаньте. Не говорите со мной как с моими молодыми дурочками дочерьми.
— Но...
— Никаких «но»! — энергично возразила Прасковья Александровна. — Я прожила сорок лет и трезво смотрю на жизнь. Я забочусь о своих птенцах — вот и всё. А вы поэт, значит, горячая голова, значит, фантазёр. Вот вам мой совет: сделайте наконец первые миролюбивые шага по отношению к вашему отцу — хотя бы ради вашей матери. Зачем ваш ум, как не для того, чтобы становиться выше житейских неприятностей?
— Благодарю вас, драгоценная. — Пушкин поцеловал руку Прасковье Александровне.
— Я сама не в своей тарелке, — сказала маленькая женщина. — Понимаете, я видела дурной сон. Будто у меня, в моём доме много гостей, и в то время, как мы сидим за длинным столом, у меня на руке сломалось большое золотое кольцо... Ведь это не к добру?
За всей этой сценой ревниво следили блестящие, широко открытые глаза. Как только мать отошла, её старшая дочь заняла место возле Пушкина.
— Я уезжаю, — горячо зашептала Аннет, — но утешаюсь надеждой, этой опорой несчастных... Я вечно не забуду вас. Раньше я прозябала, но с вашим приездом сюда почувствовала, что живу. Я вечно буду вам благодарна...
Что мог Пушкин ответить? Его так мало в жизни любили. Её преданность трогала его, но душевная деликатность заставляла маскировать чувства.
— Я не способен на сентиментальность, — сказал он. — Просто не способен. Я так устроен. Душа моя, может быть, и готова вспыхнуть, но разум тотчас говорит: что это, к чему это, зачем?
— Значит, вы очень несчастный человек.
— Да, я несчастный человек.
— Вы писали в альбом кому угодно, только не мне... Ну хорошо, я не упрекаю... Прочитайте же дома! — Записка, которую Аннет сунула в руки Пушкина, зашита была в кусочек материи — она носила её на груди, на крестике.
Но Пушкиным опять завладела Прасковья Александровна.
— Я слышала, что губернатор приглашает вас в Псков?
— Не тронусь с места, — решительно сказал Пушкин. — Я добиваюсь от правительства большего. Я прошу Жуковского договориться, однако не ставить условий...