Тревожный звон славы - страница 111
Бенкендорф встал.
— Ваше величество! — Голос его дрожал. — Могу ли просить объяснить мне откровенно: чем заслужил я вашу немилость?
— Но, генерал... — Александр тоже поднялся. Он задумчиво принялся расхаживать по кабинету. — Нет, я вполне тобой доволен.
— Но ваше величество...
Александр нетерпеливым жестом прервал его:
— Хорошо. Я подумаю над твоим предложением. — И наклонил голову, показывая, что аудиенция окончена.
Двенадцать на два! Земные дела всё меньше волновали его. Он отдал себя в руки Бога, и ощущение, что земное его существование подходило к концу, делалось всё отчётливее. Записка, которую Бенкендорф когда-то вручил ему, лежала в ящике стола. С выражением брезгливости на лице он перечитал её:
«В 1814 году, когда войска русские вступили в Париж, множество офицеров приняты были в масоны и свели связи с приверженцами тайных обществ. Последствиями сего было то, что они напитались гибельным духом партий, привыкли болтать то, чего не понимают, и, из слепого подражания, получили не наклонности, но, лучше сказать, страсть заводить подобные тайные общества у себя... С поверхностными большей частью сведениями... не понимая, что такое конституция... мнили они управлять государством.
...Тайная цель главных руководителей — возыметь влияние на все отрасли правительства... Первым шагом для привлечения низшего состояния почиталось освобождение крестьян...»
Бенкендорф называл славные имена — царь прекрасно знал этих храбрых людей по военным походам и службе: Пестель, князь Трубецкой, Муравьёвы, Николай Тургенев, Бурцов, Михаил Орлов, Долгоруков, Фёдор Глинка[206]...
«...Войска сами по себе, — заканчивал Бенкендорф свою записку, — ни на что не решатся, а могли бы разве послужить орудием для других...»
Так было четыре года назад. Из последних доносов Александр знал гораздо больше. Его хотели убить. Он вынужден был отменить назначенный смотр войскам 2-й армии возле Белой Церкви. Теперь он уезжал в Таганрог, оставляя Россию на произвол судьбы.
Мысленным взором окинул он всё своё царствование. Разве не начал он знаменитым, восторженно принятым манифестом от 12 марта 1801 года, возвестившим после ужаса и деспотизма Павла новую эпоху справедливости и добра? Все сословия возжаждали преобразований — и он обещал их, обещал даже отмену крепостного права. Не он ли вернул из ссылки Радищева? Не при нём ли обласкан Крылов? Не по его ли приказу взялись за переводы на русский язык Монтескье, Адама Смита, Бентама[207]? Не он ли щедрыми суммами поддержал многолетний подвиг Карамзина? Но что же он выполнил из своих обещаний? Ровным счётом ничего, потому что сама Россия этого ему не позволила. Разве в кружке «молодых друзей» — Новосильцева, Чарторыйского, Кочубея, Строганова[208] — не готовил он широкие реформы? Разве не поручил он Сперанскому[209] великое дело преобразования тяжкой, малоподвижной государственной российской машины? Но сама Россия оказалась не готовой к преобразованиям и не поддержала его, и вот из рук Сперанского он эту тёмную, цепляющуюся за старину Россию передал в руки полуграмотного Аракчеева. Вместо конституции — военные поселения. Жизнь диктовала свои законы, и ему с византийской хитростью приходилось к ним приспосабливаться. Всё же в грозную годину не он ли привёл русские войска в Париж? Теперь он стоял во главе Священного союза, и те, которые прославились вместе с ним в победоносных походах, его ненавидели и готовились убить!
Он всегда был несчастен. Детство вдали от матери и отца — у бабушки, которая желала в нём видеть будущего «просвещённого» самодержца. И ему, кого готовили для трона в России, в воспитатели дали швейцарца республиканца Лагарпа! А что видел он при дворе славной своей бабки? Разврат, фаворитов, интрига и ложь. А в это время при «малом дворе» в Гатчине безудержно царили деспотизм, жестокость, палочный разгул и плац-парады. Ожесточённая подозрительность отца-императора, видевшего в нём соперника, грозила самой его жизни. И вот убийство отца на всю жизнь отяготило душу... Заслужил ли он то, что теперь замышлялось против него?..