Если бы она не волновалась и спокойно посмотрела на него, то увидела бы, что на лицо легла тень, а складки на лбу и у рта стали мягче, приглушеннее. Так бывает с человеком, которому напомнили о чем-то дорогом, бесцепном.
В кабинете стало тихо.
- Стихи оставь при себе... - буркнул Калугин. - Гимназистские замашки!
И все же, хотя Калугин был сердит, он ощутил острую зависть к этой девчонке. В юности ему приходилось работать от зари до зари. Не до стихов было!
Калугин хотел еще что-то добавить, как вдруг негромкий голос, от которого повеяло необыкновенным теплом, глуховато произнес:
...Чем с отмели глядеть на море
И раны горестно считать.
В первый момент Юнне почудилось, что это сказал совершенно незнакомый ей человек, неслышно вошедший в кабинет.
- Кажется, так? - спросил Дзержинский.
Юнна изумленно и радостно смотрела на Дзержинского. Она никак не могла понять, почему знакомые строки прозвучали в его устах так волнующе. Тем более что он произнес их тихо, сдержанно, словно то были вовсе и не стихи.
Калугин никогда не слышал, чтобы Дзержинский говорил стихами, и потому был необычайно озадачен и корил себя, что понапрасну одернул Юнну.
- И как я могла забыть! - воскликнула Юнна. - Это же мой любимый Мицкевпч!
У Калугина отлегло от сердца. "Мицкевич, Мицкевич, - пытался вспомнить он. - Нет, не знаю Мицкевича.
И не читал никогда. Каким курсом идет? Видать, революционер: "Последний миг борьбе отдать..." Ишь какие стихи ввернула, Феликсу Эдмундовичу по душе..."
Дзержинский не выдержал, закурил. И по тому, как дрогнула тонкая струйка табачного дыма, Юнна поняла, что он волнуется, и это волнение тоже обрадовало ее.
- Хочу посвятить свою жизнь мировой революции, - возбужденно продолжала Юнна, - а получается, что я совсем лишняя. Вертится земля, бушуют революции, а я...
Ну знаете, как на другой планете живу!
Дзержинский чуть подался вперед, и если бы Юнна заметила это едва уловимое движение, то поняла бы, что он с возрастающим интересом слушает ее.
Калугин, упрямо нагнув бритую голову, мысленно взвешивал каждую фразу, сказанную Юнной, стараясь уяснить, нет ли в ее словах завихрения или двойного смысла.
- И знаете, если умереть, то мне хотелось бы в бою, с маузером в руке! Правда, я никогда не была в настоящем бою, - призналась она огорченно.
- Если не считать боя с юнкерами осенью прошлого года, - напомнил Дзержинский.
- Это случайно, - поспешила заверить она, вспомнив, что, если бы не Мишель, ее выдворили бы с баррикады. - И так нелепо получилось, я даже и помочь-то нашим как следует не смогла.
- А как вы оцениваете свой характер? - спросил Дзержинский.
- Я очень требовательно отношусь к себе, - ответила Юнна. - Мама говорит, что это самоистязание. Но...
бывает и так, что я собой любуюсь. А потом могу вдруг себя возненавидеть. Это очень мучительно.
- У вас есть любимые герои, чья жизнь служит вам примером? - задал вопрос Дзержинский.
- Есть! - кивнула Юнна.
Дзержинский не торопил Юнну с ответом, а она, наконец решившись, прошептала:
- Мария Спиридонова... - И сразу же Юнна заговорила страстно, словно Дзержинский уже оспаривал правильность ее выбора: - Вы же знаете... Она отдала себя революции. Вы же помните... Еще в шестом году она, совсем юная, маленькая, хрупкая, стреляла в царского сатрапа Лужеповского. В Козлове на станции он вышел на платформу. И тут, тут, - Юнна рассказывала так, будто все это происходило с ней самой, - на площадке вагона появилась Мария. Она выстрелила, потом спрыгнула с площадки и снова выстрелила. Все, кто был на платформе, оцепенели и растерялись. Луженовский упал. К Марии подбежали казаки. Один из них схватил за косу, намотал ее на руку и поднял Марию над платформой. Представляете? И она не дрогнула, только попросила: "Когда будете вешать, найдите веревку покрепче, вы и вешать-то не умеете". И если бы на ее месте была я, то поступила бы точно так же!
Дзержинский смотрел на Юнну как-то по-новому, испытующе и удивленно.
- Полный назад... - медленно и раздельно произнес Калугин.
- Вы пе замерзли? - спросил Дзержинский Юнну. - У нас сегодня нетоплено.