По скользкому бревну Юрий и Борька перебрались через дремучий овраг, в глубине которого вяло буркал ручей, и даже голосов стало не слышно, как отсекло оврагом. Одни они были. Вокруг первобытно топорщились папоротники. Пахло мокрой осиной и дикими слизняками, возросшими на толстых грибах. Сумрачно было, и ветки дерзко били в лицо, Юрий все задерживал ветки руками, чтобы Борька успел пролезть. Ловким Борька никогда не был и не умел уклоняться: разные острые предметы всегда лупили его, и маленький и побольше он ходил в синяках.
Лена пыталась бороться с его неловкостью. Умолила кого-то, чтобы Борьку взяли в спортшколу, на художественную гимнастику. Борька страшно увлекся гимнастикой, шикарным словом «тренировка», новыми друзьями, которые обезьянами висели на шведской стенке и делали шпагат так легко, будто это раз плюнуть. Борька даже ходить начал тогда особой, спортивной, как ему казалось, походкой: подпрыгивая на ходу. Как кенгуренок. Он и был тогда маленький, смешной кенгуренок, переваливший в третий класс. А Юрий только-только приехал в город, и между ними стремительно нарастала тогда мужская дружба.
Борька месяца три занимался в спортшколе. А потом, как то уже в ноябре, вдруг пришел в театр, когда была репетиция. Юрий сразу выскочил к нему в коридор: «Ты с тренировки?» Борька затряс головой и вдруг ткнулся в рукав Юрию. Оказалось, что он уже две недели на гимнастику не ходил, просто болтался по городу в эти часы. Потому что тренер, гипсовая девушка в облегающих брюках, сказал кому-то: «Мне их на разряд надо тянуть, а что прикажете делать с этим заморышем?» – и ткнула в Борьку пальцем.
Целые две недели Борька терпел, матери сказать боялся. А потом пришел прямо в театр. Юрий тогда только об этом и думал: что Борька к нему пришел, все-таки – к нему. И в нем прямо пело, с великим трудом он изобразил сочувствие и родительское огорчение. Он, конечно, сразу отпросился у Хуттера, и они пошли с Борькой домой – объясняться с Леной.
К пятому классу Борька, конечно, малость окреп и вырос. Но не настолько, чтобы продираться сквозь папоротники. Ему все-таки было трудно, и Юрий держал над ним ветки. И про себя ругал Лену – за бабское воспитание. Будь парень с ним, он рос бы самостоятельным мужиком, это уж точно. В пятом, помнил Юрий, он уже удирал на рыбалку на полную ночь и лихо сплевывал через выбитый зуб, когда мимо проходили девчонки. И курить пробовал, но не понравилось, хоть пришлось сделать вид. А Борька вот даже вздрогнул, когда осина треснула у него за спиной.
Но все-таки было тогда отлично в лесу, второго августа.
Грибов они долго не находили. Потом откуда-то сверху тонко пробился солнечный луч. Неуверенно пошарил в кустах, нырнул глубже, раздвинул папоротники, и оттуда вдруг оранжево блеснула на Юрия тугая шляпа. Юрий шагнул мимо, чтобы Борька первым нашел.
«Подосинник!» – Борька как-то даже всхрапнул, а не крикнул.
Они быстро набрали полную корзину. Редко так везло на грибы, как в тот раз.
Потом навстречу им из кустов – как выпрыгнула – светлая березовая поляна. Юрий бросил куртку в траву и скомандовал: «Отдых!» Борька, визжа, катался по ромашкам. Устал. Близко привалился к Юрию, горячий и уже сонный. Юрий лежал, боясь шевельнуться. Совсем рядом лениво звенело прозрачное небо, и одинокий комар безвредно плыл в нем, как самолет. Или самолет плыл, как комар. Совсем рядом была Борькина щека. И ухо. Уши у Борьки были разные: одно тесно прижималось к голове, как у гончей, а второе – чуть отставлено в сторону, самостоятельное такое правое ухо. Борька так и родился – разноухим. Лену это смущало, и она все старалась надевать Борьке шапку потуже, чтобы второе ухо тоже приросло крепче. Но оно так и осталось чуть на отлете. Как и любое другое мальчишечье ухо, Борькино так и цепляло на себя всякую пыль. И тогда, в середине дня, оно уже потемнело и казалось не мытым давно, может быть, целую неделю. Юрий тихонько тронул Борькино ухо губами, и Борька сразу открыл глаза. И сказал:
«А я и не спал вовсе. Я вовсе думал».
«Конечно, ты думал, – сказал Юрий, чувствуя себя неожиданно глупым и счастливым оттого, что рядом, совсем близко, торчало маленькое, беспомощное и довольно грязное ухо, которому он был нужен. – А о чем же ты думал?»