— Что, со мной жить нельзя, что ли? — уже всерьез начал обижаться Стасик.
Он-то знал, что жить с ним можно, и даже спокойно; многие, во всяком случае, пошли бы на сей подвиг, ликуя и трубя. Потому и начал обижаться, что не терпел ложных обвинений. Правду-матку — это, пожалуйста, это он стерпит и еще подыграет, поерничает. В одной из пьесок, где он сезона три лицедействовал, лукаво пелось: «Пускай капризен успех. Он выбирает из тех, кто может просто посмеяться над собой». Отдадим должное Стасику: он умел.
А Наталья на него клеветала, дело ясное:
— Трудно жить. Род подвижничества.
— Разведись. Пожалуйста!
— Не хочу.
— Где логика?
— Логика в том, что я тебя люблю. Но это тяжкая работа… Хочешь, я угадаю, что ты сейчас скажешь? Хочешь?.. Из Пастернака: «Любить иных тяжелый крест…» Ты предсказуем, Стасик, я могу тебя прогнозировать в отличие от погоды без ошибок. Я знаю, как ты поступишь в любом случае, за двадцать лет назубок! Я даже к твоему актерству привыкла. А Ксюха — максималистка. С Ксюхой играть не надо. Она не я и не твои «каштанки», — не удержалась, ехидная, подпустила-таки шпильку.
И Стасик немедленно воспользовался просчетом жены, захапал инициативу в свои руки.
— Да, я знаю, что ты обо мне думаешь: я зануда, я тиран, я домашний склочник, я постоянно кого-то играю, а когда бываю сам собой — так это невыносимо для окружающих. Только как же ты со мной двадцать лет живешь? Куда смотрела, когда в загс шла?
— Ты тогда другим был.
И это ложь! Когда они с Натальей познакомились, он уже учился в театральном, уже премьерствовал в учебном театре, и Наталью-то он брал в основном то Чацким, то князем Мышкиным, то физиком Электроном из модной пьесы — не впрямую, конечно, а в собственной интерпретации, не буквой роли, но духом ее, дыханием, тем таинственным и властным флером, который окружает любого классического героя.
Стасик очень хотел быть классическим героем, и у него получилось.
И теперь он обозлился по-настоящему: и на жену и на дочь. Да, он вправе называть себя тираном, занудой, домашним склочником, Актером Актерычем, но они-то пусть помалкивают, не поддакивают ему с серьезным и трагическим видом, а возражают утешительно: мол, преувеличиваешь, старичок, излишне самобичуешься, эдак некрасивые рубцы на красивом здоровом теле останутся и красивый здоровый дух заметно поослабнет…
— Вздор! — посему и заорал Стасик, порывисто убегая из кухни в спальню; время уже вовсю подпирало: пора, брат, пора… — Чушь собачья! Не был я другим! И не буду! Поздно! Поняла? Хочешь — живи с таким, не хочешь — гуляй по буфету. Арривидерчи, Рома! — Этими «буфетами» и итальянскими крылатыми словами Стасик, хитрый дипломат, Талейран доморощенный, снижал ситуацию. Орать орал, злиться злился, но контролировал ход ссоры, думал о последствиях.
И параллельно поспевал одеваться: мокасины, джинсы, рубаху — импортную кожу для выставок и вывесок.
— Все! К черту! А этой дуре передай, что она дура! Хочет замуж — скатертью дорожка!..
И хлопнул дверью.
Не слишком сильно, не чересчур.
И вот сейчас, жарким сентябрьским вечером, катясь мимо роддома номер один, где некогда явилось на свет прелестное создание по имени Ксения, ручки с перевязочками, ножки пухленькие, глазки мамины, носик папин, в кого только выросла — о дочь моя, ты вновь меня порочишь! откуда цитатка?.. — постояв на светофоре у Электрозаводского моста и нырнув в узкую и почти безмашинную трубу Яузской набережной, двигаясь по ней с дозволенной скоростью сорок км в час, Стасик с грустью думал, что в его отлаженной, как дорогие швейцарские часы «Роллекс», жизни происходят какие-то не предусмотренные им самим сбои, слишком большую силу забрали предлагаемые обстоятельства, давят со всех сторон, загоняют в угол бедного актера.
А он и вправду бедный.
Бе-едный, говорит Кошка, тянет слово с «жалистной» интонацией, отчего и впрямь начинаешь чувствовать себя несчастным сиротинкой, но не брошенным, не брошенным, поскольку есть кому пожалеть.
Впрочем, Кошка в последнее время подраспустилась, тоже все с претензиями лезет, то ей не то, это ей не это. Слишком распотакался…