— Я все слышала, — полушепотом произнесла струночка.
Плакал сон, отстранение, как посторонний, подумал о самом себе Стасик и сказал с должной на его вкус долей сарказма:
— Не верю.
— Во что ты не веришь? — Ксения уже не могла сдерживаться, сорвалась на крик, резко махнула рукой матери, которая приподнялась было с табуретки, чтобы скорей вмешаться, утишить страсти: сиди, мол, не лезь! — Я была рядом!
Сон и впрямь плакал, а скандал, как ни странно, мог стать добрым тренингом перед спектаклем, своего рода полировочным лаком для работяг-нервов. Стасик скрестил руки на голой груди, прислонился плечом к стенному шкафчику с посудой. Плечу было неудобно, его прямо-таки резал пополам алюминиевый рельс-ручка, продукт нехитрого мебельного дизайна, но Стасик не хотел менять позы.
— «Не верю» — это из Станиславского, птица моя сизокрылая, — ласково объяснил он дочери. Шуткой, дурацким алогизмом он действительно хотел ее успокоить, сбить с темпа. — Ты сфальшивила в интонации. — Передразнил: — «Я все слышала!»
— Прекрати паясничать! — Ксения кричала, накаляясь, и красные пятна вспыхивали у нее на лице, как предупреждающие сигналы светофора. Она была блондинкой, в мать, и тоже белотелой и белолицей. Стасик отлично знал про это пигментное свойство кожи у жены и у дочери, знал, что Ксения злится всерьез, на полную мощность, но, как бесшабашный «водила», не затормозил даже, погнал дальше на прямой передаче.
— Тебя раздражает, что я спокоен, что я не бьюсь в истерике, что я не требую твоего избранника к священной жертве, что я, наконец, не даю тебе родительского благословения? Так, птица?
— Нет, не так! — Ксения сузила глаза до щелочек и — вот вам еще одно банальное сравнение: она стала похожа на пантеру перед прыжком. Во всяком случае, так подумал Стасик — про пантеру. — Меня раздражает, нет, меня просто бесит твое постоянное фиглярство, твое дешевое актерство. Ты ни на секунду не выходишь из какой-то дурацкой роли, непрерывно смотришь на себя со стороны: мол, каков? Да никакой! Пустой, как барабан. Ничего понять не хочешь. И не можешь уже, не сможешь, поезд ушел…
Дело пахло большим скандалом, а такого Стасик не желал. Роль следовало менять на ходу.
— Постой, постой, — участливо-озабоченно сказал он. — Ты что, серьезно — про замужество? Если так, давай сядем, поговорим… — Он оттолкнулся плечом от шкафчика, машинально, боковым зрением отметил на теле у предплечья темно-красную полосу, шагнул к дочери, развел руки: — Ну, Ксюха…
— Это откуда? — зло спросила она. — Ранний Чехов или поздний Радзинский?.. Иди-ка ты, папочка… — куда идти, не уточнила, развернулась и исчезла из кухни, а Стасик повернул лицо к жене — недоумение на нем читалось, боль пополам с горечью, все натуральное, первый сорт:
— Что с ней, Наташа?
— А ничего, — спокойно сказала жена. — Она устала.
— От чего?
— От тебя.
— Чем же это я плох? — Задав вопрос, Стасик опять — в который раз за сегодня! — совершил тактическую ошибку: знал ведь, что сейчас услышит, а все равно вызвал огонь на себя. Проклятая инерция!..
Наталья сидела, уперев локти в стол, положив на ладони подбородок, смотрела в окно, за которым — с двенадцатого-то этажа! — видно было только синее небо, проколотое крохотной сувенирной иглой Останкинской телебашни.
— Ты всем хорош, Стасик, — подтвердила вроде бы Наталья, не отрываясь от скудного заоконного пейзажа. И не понял Стасик — он вообще иной раз не понимал жены, не умел, тщился понапрасну! — то ли она всерьез говорила, то ли издевалась. Но тон ровный, слабый до умеренного. — Ты настолько хорош, что тебя можно выставлять в музее. Впрочем, твои карточки продаются в газетных киосках: так сказать, облагороженные «кодаком» копии… Я видела, как их покупают…
— «Каштанки»? — Стасик сделал тактический ход: решил подставиться, уступить в малом, чтоб не развязывать большой ближний бой.
Но жена вопреки ожиданиям Стасика на приманку не клюнула.
— «Каштанки», — согласилась она. — Да черт с ними! Вот они дуры, они, а не Ксюшка. Они не знают, что оригинал не сравним с копией. Копию можно в рамочку вставить, на стенку повесить, а с оригиналом надо жить.