Там было чудесно! Там плыли темные лесистые холмы, и клинья возделанных полей разделяли их. Там пухлые облака висели в невесомом небе. И почему-то не оторвать было глаз от всего этого – простого и возвышенного…
Дверь отъехала в сторону, и вошел Алик – веселый, пахнущий мылом и мятой, с полотенцем через плечо.
– С пробуждением! – подмигнул он. – Иди умывайся, а то позавтракать не успеем…
Глеб оделся: натянул носки, трикотажную рубашку с короткими рукавами и без застежек (на груди зачем-то были оттиснуты яркие буквы «BONEY-M» и красовался радужный круг) и синие штаны из плотного хлопка, Алик называл их «джинсы», какое-то странное двойное множественное число, но здесь так принято; сунул ноги в свои потерявшие лоск, но все еще целые и удобные туфли. То, как здесь одевались, Глебу не нравилось, хотя – было удобно. Еще на улицах Хабаровска он уловил некую кастовость, подчеркиваемую одеждой, но при этом – не открыто, не откровенно, а исподволь, будто бы невзначай. Впрочем, сформулировать принципы разделения он не сумел, да и не пытался.
В отличие от вокзального, вагонный туалет был чист, и Глеб испытал сильнейшее облегчение, потому что втайне боялся, что опять не выдержит – ведь там, выбравшись из смрада и почти ничего не соображая от брезгливости, он впервые едва не потерял контроль над собой, и Алик по-настоящему перепугался, увидев его таким… и Глеб, встретив и поняв его испуг, не то чтобы успокоился, а как бы заледенел и даже сумел сказать неожиданно для себя: «Вот теперь я тебя понимаю…» Н-да, этого сложно было испугаться, подумал он, разглядывая себя в зеркале.
Худая и будто опаленная морда, очень неприятный взгляд глубоко провалившихся глаз. Загар из бронзового стал коричневым. Обозначились желваки, глубже залегли носогубные складки. Олив в свое время выделяла их гримом, прибавляя Глебу лет десять. Теперь сойдет и так.
Олив. Светлана… Как далеко и давно… и – какой позор!.. бежал, оставил… Он знал, что это неправда, что своим бегством отводит от них удар, но – грызло душу, грызло… В конце концов, он не только источник опасности, он и мужчина, защитник… Черт знает, что теперь делается в Мерриленде, вряд ли там тихо…
Но – далеко и давно, и чем дальше, тем дольше…
Хотелось разбить зеркало, но вместо этого Глеб умылся с мылом, а потом побрился и протер кожу лосьоном.
(На двенадцатый день после развертывания войск одним лишь моральным давлением, почти без выстрелов, волнения были подавлены. Через лагеря интернирования и полевые следственные комиссии прошло почти шестьдесят тысяч человек. На первом этапе просто отсеивались задержанные случайно или те, чья вина была минимальной. Их распускали по домам, а бездомных и безработных отправляли на государственные стройки. Тех, на ком оставалось подозрение в активных преступных действиях, заключали в лагеря строгого содержания. Таких было шесть. В ночь на двадцать второе июля в одном из этих лагерей, на небольшом островке в устье Эсвеллоу, вспыхнул дикий, невиданно кровавый бунт. Погибла вся охрана, бараки и палатки сгорели, три сотни трупов нашли на пепелище и потом еще долго находили ниже по течению утопленников в клетчатом. Около сотни сбежавших были выловлены по лесам или сдались сами. Все они рассказывали жуткие в своей несообразности истории, из которых следователи сделали вывод о возможном массовом наркотическом отравлении, что и привело к вспышке неуправляемого насилия. Но счет не сходился: накануне бунта в лагере было пятьсот девяносто семь заключенных… А главное – ни у одного из погибших охранников не осталось оружия…)
Будил их колокол, и по колоколу следовало встать, заправить постель и умыться. Потом отпирали дверь, и следовало выставить в коридор ночное ведро. Почему-то именно этот час: от умывания до завтрака – был для Светланы самым тяжелым. Организм куда-то рвался… Но патом раздавали завтрак: овсянку, лепешки с патокой, кофе – тоже с патокой. У патоки был медный привкус. Потом можно было затеплить свечку и часами сидеть, глядя в огонек. Откуда-то приходили слова, она прислушивалась к ним и иногда запоминала. Я – теплое лицо и темные глаза, и губы теплые, что пили сладкий яд. Я никогда не лгу. Молчи, не возражай. На солнечном лугу осталась наша тень. Пусть канет день, и солнца ложь, и луг – лишь урожай планет и звезд, и всяческих светил – светил бы нам, и яд, яд капал б с губ…