Было ли прекрасно его стихотворение? Не могу честно ответить на вопрос, ибо не ведаю, что есть красота. Слова «прекрасный», «красота» в этой книге (и прочие) имеют власть, происходящую из их собственного существа. И вне этого не содержат ничего умопостигаемого. Я употребляю их точно так же, как укрепляют бриллиант на некой безразличной для дела части платья, а не заставляют его еще и послужить пуговицей. Стихотворение — нечто совсем иное. Его четыре строки мне захотелось смешать с двенадцатью моими (как смешалась наша кровь. Знаю, все это детские игры, но не более, нежели церемония подписания договора между двумя великими державами, или торжества по поводу удаления нечистот с перекрестка на улице Ретонд, или вырезывание на коре переплетенных инициалов, или…), эти четыре строки, вылетевшие изо рта Жана (хочу, чтобы меня поняли буквально), приоткрывают душу (душу? а может, тело?) Жана, окрашенную либо в радужные, но с вечерним отливом цвета, либо в цвета очень яркие, наполненные живостью пейзажей, игрой актеров с блистательными жестами. А язык… именно этот язык передает душу (вот почему я избрал именно это слово), и речь… ибо когда передаешь душу, кажется, что она — физически ощутимое дыхание, несущее живую речь: душа представляется не чем иным, как гармоническим развитием, продолжением — в выдержанных в должном стиле и нюансированных незримым попечением завитках — шевеления морских водорослей и волн, странной жизни в живых органах под покровом ночи, да и самих этих органов: печени, селезенки, зеленоватой стенки желудка, гуморальных выделений, крови, хилуса, коралловых канальцев из пурпурного кровяного моря, голубоватых кишок. Тело Жана было сосудом из драгоценного венецианского стекла. Я вовсе не сомневался, что мог прийти час, когда эта чудесная речь, вытянутая из него, как нитка с катушки, привела бы к тому, что он уменьшился, как худеет та же катушка, истаял телом, истончился бы до прозрачности, до последнего зернышка света. Благодаря ему мне известна материя, составляющая ту звезду, которая этот свет испустила, а потому дерьмо из прямой кишки Жана, его тяжелая кровь, его сперма, слезы — это не ваше дерьмо, не ваша кровь, не ваша сперма.
Мешая мысли о Поло с воспоминаниями о Жане, я лег спать. В моей крошечной гостиничной комнатке через открытое окно с кровати виднелась Сена. Париж еще не спал. Что сейчас поделывал Эрик? Мне было трудно вообразить его жизнь с Поло и его мамашей, но несколько успокаивала возможность вновь пережить с ним — а подчас и в нем или в Ритоне — те часы, что он провел на крышах с ополченцами.
И тут в темном небе над закраиной крыши проступили сначала две обнаженные руки. Они были светлыми в темноте. Одна рука за кисть притягивала к себе другую. Эти две сильные, мускулистые мужские руки, закаменевшие, словно паровозные шатуны, в почти безнадежном усилии, секунды три пребывали в удивительно легкой неподвижности, мгновенном смертельном напряжении неопределенности. Затем по наименее мощной, хотя столь же прекрасной, как и другая, руке волной пробежала решимость. Послышался легкий скрежет стали об оцинкованный лист. Этот годный для плаката рисунок двух протянутых рук, готовых на чисто мужскую братскую поддержку, едва не разорвал, не располосовал небеса. Звезды скупо освещали эту сцену. Рука, казавшаяся не такой сильной, чуть притянулась к телу, коему принадлежала. Надежда придала ей запал смелости. Торс Ритона несколько наклонился, и все его крепко сбитое, хотя и надломленное тело чуть отодвинулось, устранилось медленно, мягко и исчезло за кирпичной печной трубой, в которую вцепилась ладонь его второй руки. Маленькому ополченцу удалось наконец оттянуть от бездны немецкого солдата, поскользнувшегося на слишком гладких листах крутой железной крыши. И тот, и другой были босиком и без шапок. Помогая себе другой рукой, в которой была намертво зажата губная гармошка, Эрик полз вверх по крыше на животе, так что его поднятая голова, когда он пришел в себя, оказалась на уровне колен Ритона. Он выпустил наконец руку парнишки, такого же бледного, как и он сам. Ритон вытер пот со лба, он весь взмок, его рука теперь висела устало и побежденно. Эрик, все еще не отрывая живота от крыши, почти тотчас схватил ее и пожал, прошептав: