Торжество похорон - страница 14

Шрифт
Интервал

стр.

Я сперва оглядел крепыша-матроса, распустившегося, как цветок, среди разлитой мочи, взгляд охватил всю группу: дерево, цветы и людей. Матрос — молодой парень, явно побывавший в маки. Его лицо излучало радость: каштановые, сильно обесцвеченные солнцем волосы, прямой нос, жесткие глаза. Засовывая руки в карманы, он отбросил назад полы длинной кожаной куртки на меху, белый меховой воротник которой, видимо, из овчины меня и ввел в заблуждение: я принял его за матросский. Перед деревом девочка присела на корточки, устанавливая свои белые гвоздики в банку с сохранившейся этикеткой красного и салатного цветов, по которым черным было написано: «Зеленый горошек». Я попытался вспомнить ее лицо, хотя определенно никогда раньше его не видел. Она явно играла в украшение цветами могилки, найдя предлог у всех на виду творить тайные обряды поклонения природе и тем богам, коих детство всегда обретает, но служит им потаенно от взрослых. А я все стоял. Какие жесты тут уместны? Мне вот, например, хотелось бы опереться на плечо крепыша-матросика. Служит ли это дерево еще и для бракосочетаний, констатирует ли оно случаи супружеских измен? По крайней мере, его торс обернут трехцветной лентой. В этом стволе обитает душа Жана. Она укрылась там, когда автоматная очередь прошила его грациозное тело. Если я приближусь к парню в меховой куртке, этот платан от ярости стряхнет вниз все свое лиственное опахало. Я не осмеливался думать о ком-либо еще, кроме Жана. Я стоял в яростном свете дня под безжалостными взглядами людей и предметов. Поскольку вещи умеют распознавать все проявления тайных мыслей, они осудят любое из моих намерений. Но при всем том я как никогда нуждался в любви. Что же делать? Какой подобает жест? Во мне разлито слишком много боли. Если я открою для нее хотя бы один крохотный шлюз, поток хлынет и прорвется в любом жесте, но кому ведомо, какой сейчас верен? На стволе платана булавками приколот разлинованный лист писчей бумаги, а рядом — лотарингские крестики, трехцветные кокарды, несколько малюсеньких бумажных флажков с древками из булавки. А на листе неровным почерком начертано: «Здесь пал молодой патриот. Благородные парижане, положите цветок и почтите его кратким молчанием». А может, это не он? Я еще не знаю. Но какой идиот написал «молодой»? Молодой. Это меня как нельзя дальше отстраняло от его трагедии. Я спускался его оплакивать прямо в царство мертвецов, к их тайным кельям, ведомый невидимыми мягкими руками птиц по лестнице, будто коврик, постепенно сворачивающийся за моей спиной. Я изливал свою боль на дружественных пажитях смерти, вдали от живых: в себе самом. Так я не рисковал дать себя подловить на каких-нибудь смехотворно жалких жестах: я пребывал в иных местах. Черными чернилами так и написано: «молодой», но мне показалось, что уверенность в смерти Жана не должна зависеть от слова, которое можно стереть.

«А если я возьму и сотру?» Но прежде прочего я понял, что никто не позволит мне этого сделать. Люди наименее жестокосердные помешают мне оборвать нить судьбы. Я лишу их покойника, причем такого, который им дорог только в качестве мертвеца. Где бы достать ластик? У меня в кармане есть ластик, но он — карандашный. А надобен чернильный, потверже, и еще чуть подсохший. Нет. Люди набьют мне морду. Никому не удавалось оживить мертвое тело с помощью резинки.

«Это бош! — завопят они. — Свинья! Продажная шкура! Предатель! Это он его убил!» И толпа меня линчует. Подобные вопли пузырились во мне, поднимались из нутряной глуби до самых ушей, и те слышали их навыворот. Девчушка на корточках встала и пошла домой, наверное, она живет метрах в двадцати отсюда. Но может, я сплю? Неужели Бельвиль, Менильмонтан — это те места в Париже, где жители поклоняются мертвым, кладя к подножию пыльных деревьев увядшие цветы в старых ржавых консервных банках? Молодой! Нет сомнений, сказал я себе, это — здесь. Почему «здесь»? Я зациклился. Далее следовало бы: «его убили». Только лишь произнесенные, даже в уме, слова привнесли в мое страдание такую отточенность физической боли, от какой стало вовсе невыносимо. Слова оказались слишком жестокими. Но потом я сказал себе, что слова — это только слова, они никак не способны изменить факты. Я заставлял себя повторять с назойливой монотонностью детской гунделки: «Почему-таки убили, почему-таки здесь, по-че-му-та-ки-здесь, по-чем-му-та-ки-здесь, по-чем-му-та-ки-здесь убили?» Мой разум весь нацелился в точку, определяемую как «таки здесь». Уже я сам не присутствовал в этой трагедии. Никакая трагедия не могла бы развернуться в таком узком месте, недостаточном для чьего-либо присутствия. «Таки здесь. Здесь. Таки убили. Убили, таки убили, почему-таки здесь, почему-таки убили, по-чем-му-та-ки-здесь убили, по-чем-му-та-ки-здесь, по-чем-му-та-ки, по-чему-му-та-ки..?», и мысленно я сложил такую эпитафию: «Почему мудаки здесь его убили?» Люди смотрели сквозь меня. Они меня больше не видели, ни капельки не подозревая о моих приключениях. Какая-то распатланная женщина из простонародья тащила плетеную кошелку для провизии. Вздыхая, она вытащила оттуда пучочек жалких желтых ноготков, которые здесь еще называют «заботки». Я смотрел на нее. Она была пухловата и держалась бодрячкой. Наклонилась и всунула пук своих заботок в ржавую банку, где уже торчали увядшие розы. Все вокруг (то есть пять человек вместе с матросом, стоящим от меня слева) глядели, как она управлялась с цветами. Она распрямилась и пробормотала, как бы говоря сама с собой, но явно имея в виду нас всех:


стр.

Похожие книги