Эх, дуб, дубок,
Посмотри разок...
Это уже о нем и не совсем о нем, хотя я и вспоминаю знакомые с детства строчки, и для меня они связаны с ним и еще с тем дубком, который, как и этот, вырос сейчас, но там - под Яссами. Я видел его в прошлом году и в позапрошлом, когда бывал в Румынии.
И вот теперь опять увижу - через два-три дня.
Я вновь еду туда, и, конечно, не миновать мне Ясс и могилы старой, над которой шелестит листвой такой же, как этот, подмосковный, но чуть более старший - на два года - дуб...
Теперь я сделаю то, о чем думал раньше, но чего не сделал. Я возьму горсть земли там и привезу ее сюда - к этому дубу.
* * *
И вот я привез эту землю. Не горсть, а целлофановый пакет с землей и лентами цветов флагов - румынского и нашего. Ленты и весомость пакета спасли меня при переезде границы в Унгенах: я не знал, что по каким-то суровым международным законам нельзя перевозить через границу фрукты, овощи, цветы и даже землю с могилы друга.
Землю я бросил к нашему подмосковному дубу, а ленты румынского и советского флагов оставил на стене в нашей московской квартире.
Тут и вышло так, что вскоре после моего возвращения домой нам пришлось вызвать дядю Мишу: засорилась раковина.
Дядя Миша, почти трезвый, видно не помнящий даже о дубе стоеросовом, был предельно вежлив и, я бы даже сказал, ласков.
- Опять из-за границы? Понимаю, понимаю...
- Ну, как там в Румынии? Как? Где побывали?..
- Понимаю, понимаю, а в Яссах-то где?..
Я что-то отвечал дяде Мише, он поддакивал, и наконец я рассказал почти ради шутки, с каким трудом провез через границу целлофановый пакет с землей...
Дядя Миша вдруг изменился в лице.
- И куда же ее, землю? - перебил меня он.
- Да дубок у меня есть, в сорок шестом посадил в деревне, или, как говорят, на даче. Тут под Москвой, в Перекрестине. Слышали? Двадцать три километра...
- Двадцать три километра, говоришь?.. А тысячу двадцать три не помнишь?
Я не узнал его. Не потому, что он перешел на "ты".
- Яссы не помнишь? Что после нас Ясско-Кишиневской операцией назвали? Седьмым сталинским ударом? Не помнишь? И батальон наш гвардейский забыл?
- Помню, как же не... - пробормотал я.
Теперь я все вспомнил.
- Слушай, прошу тебя! Умоляю, если хочешь... - попросил дядя Миша. И не сердись, ради Христа, за дуб этот стоеросовый, за все. Ты - я все понимаю, я... Отвези меня к дубку этому, где земля с его могилы.
Да, тут я все вспомнил. Покраснев, вспомнил. Сорок четвертый. Три километра от Ясс. Там сейчас дубок. Там мы тогда хоронили Колю Невзорова. Николая Михайловича Невзорова - сына дяди Миши, солдата, моего друга. И дядя Миша, сам солдат нашего хозвзвода, который был в сорок четвертом тоже молод, хоронил вместе со мной своего сына. Я же знал его, знал. А встретив через тринадцать лет в этом дворе, не узнал и не вспомнил. А он...
Эх, дуб, дубок...
Дуб стоеросовый! Да, этого нет у Даля.
- Дядя Миша!
Вот как бывает. А память должна быть памятью. Ее нельзя додумывать и домысливать, как мемуары. И забывать нельзя! И изменять ей - памяти!
Я обнял дядю Мишу:
- Ничего не говорите! Прошу! Ничего!
ОНА ТАКАЯ
- Леля!
- А? Сейчас, тетя Паша!
- Лелечка!
- Тетя Дуся, сейчас!
- Лель! Подсоби-ка, миленькая!
- Сейчас!
Она, Леля, такая. И подсобит и поможет всегда. Ее любят и хвалят, и в стенгазете в каждом номере что-нибудь о ней хорошее. Правда, народу у них мало, и в стенгазете пишут про каждого. Она и сама пишет, как самая грамотная. Вот только рисовать и переписывать красиво заметки она не умеет. Это делает дядя Гриша - шофер.
Дядя Гриша - единственный мужчина у них. Пожилой уже. У него дети и жена. Он всегда рассказывает о них по дороге, и Леля все знает в точности, потому что дядя Гриша одно и то же повторяет по многу раз. А остальные у них женщины - старые, не очень старые, как была мама, и совсем не старые, но и не молодые. И все очень симпатичные.
- Лельк, родненькая ты моя! Ну что ж ты, так и будешь всю жизнь коптить с грязным бельем?
- Почему с грязным? А чистое...
Зинаида Сидоровна - самая старая и мудрая среди них.
- Да ведь лет-то семнадцать! Это мы - бабы, а ты?