— Ущемил, видно, тебя однажды немец, вот ты его и не любишь!
Развивались события, нарастало количество бед, горожане всё чаще собирались в «Лиссабон», стали говорить друг другу сердитые дерзости и тоже начали хмуро поругивать немцев; однажды дошло до того, что земский начальник Штрехель, пожелтев от гнева, крикнул голове и Кожемякину:
— А я вам скажу, что без немцев вы были бы грязными татарами! И впредь прошу покорно при мне…
Дёргая круглыми плечами, Покивайко встал перед ним и сладостно возопил:
— Да сердце ж вы моё! Боже мой милый! Немцы, татары, або мордвины — да не всё ли ж равно нам, окуровцам? Разве ж мы так-таки уж и не имеем своего поля? А нуте, пожалуйте, прошу…
И осторожно отвёл желчного Штрехеля за карточный стол.
В Заречье несчастия войны постепенно вызывали спутанное настроение тупого злорадства и смутной надежды на что-то.
— Посмотреть бы по карте, как там всё расположено! — предлагал озабоченно Павел Стрельцов. — Море там, вот его бы пустить в действие…
— Шабаш! — осторожно загудел Тиунов, когда узнали о печальном конце войны. — Ну, теперь те будут Сибирь заглатывать, а эти — отсюда навалятся!
Он тыкал пальцем на запад и, прищуривая глаз, словно нацеливался во что-то, видимое ему одному.
Вавила Бурмистров стал задумываться: он долго исподволь прислушивался к речам кривого и однажды, положив на плечо ему ладонь, в упор сказал:
— Ну, Яков, не раздражай души моей зря — говори прямо: какие твои мысли?
Тиунову, видимо, не хотелось отвечать, движением плеча он попробовал сбросить руку Вавилы, но рука лежала тяжело и крепко.
— Отступись! — с трудом вывёртываясь, сказал он тихонько.
Бурмистров привык, чтобы его желания исполнялись сразу, он нахмурил тёмные брови, глубоко вздохнул и тотчас выпустил воздух через ноздри — звук был такой, как будто зашипела вода, выплеснутая на горячие уголья. Потом молча, движениями рук и колена, посадил кривого в угол, на стул, сел рядом с ним, а на стол положил свою большую, жилистую руку в золотой шерсти. И молча же уставил в лицо Тиунова ожидающий, строгий взгляд.
Завсегдатаи трактира тесно окружили их и тоже ждали.
— Ну, — сказал Тиунов, оглядываясь и сухо покашливая, — о чём же станем беседовать мы?
— Говори, что знаешь! — определил Бурмистров.
— Я на всю твою жизнь знаю, тебе меня до гроба не переслушать!
— Ничего, авось ты скорей меня подохнешь! — ответил Вавила, и всем стало понятно, что если кривой не послушается — красавец изобьёт его.
Но Тиунов сам понял опасность; решительно дёрнув головой кверху, он спокойно начал:
— Ладно, скажу я вам некоторые краткие мысли и как они дошли до моего разума. Будучи в Москве, был я, промежду прочим, торговцем — продавал подовые пироги…
И начал подробно рассказывать о каком-то иконописце, вдовом человеке, который весь свой заработок тратил на подаяние арестантам. Говорил гладко, но вяло и неинтересно, осторожно выбирал слова и словно боялся сказать нечто важное, что люди ещё не могут оценить и недостойны знать. Посматривал на всех скучно, и глуховатый голос его звучал подзадоривающе лениво.
— Ты однако меня не дразни! — сказал Вавила сквозь зубы. — Я — кроткий, но коли что-нибудь против меня — сержусь я тогда!
Кривой помолчал, потом строго воззрился на него и вдруг спросил:
— Ты — кто?
— Я?
— Да, ты.
Озадаченный вопросом, Бурмистров улыбнулся, оглядел всех и натянуто захохотал.
— Ты — мещанин? — спокойно и с угрозою вновь спросил кривой.
— Я? Мещанин! — Вавила ударил себя в грудь кулаком. — Ну?
— А знаешь ты, что такое соответствующий человек? — спрашивал Тиунов, понижая голос.
— Какой?
Кривой тихо и раздельно повторил:
— Со-ответствующий!
Бурмистров не мог более чувствовать себя в затруднительном положении: он вскочил, опрокинул стол, скрипнув зубами, разорвал на себе рубаху, затопал, затрясся, схватил Тиунова за ворот и, встряхивая его, орал:
— Яков! Не бунтуй меня!
Эти выходки были всем знакомы: к ним Вавила прибегал, когда чувствовал себя опрокинутым, и они не возбуждали сочувствия публики.
— Брось дурить, кликуша! — сказал Зосима Пушкарев, охватывая его сзади под мышки толстыми ручищами.