— Ну, а насчёт мещан как?
Бурмистров, обернувшись к Стрельцову, строго заметил:
— Мещан политика не касается!
Кривой, поджав губы, промолчал.
С реки поднимается сырость, сильнее слышен запах гниющих трав. Небо потемнело, над городом, провожая солнце, вспыхнула Венера. Свинцовая каланча окрасилась в мутно-багровый цвет, горожане на бульваре шумят, смеются, ясно слышен хриплый голос Мазепы:
— Да, — пэрэстаньте!
Вдруг раздаётся хоровое пение марша:
Как-то раз, перед толпою
Соплемённых гор…
— Погодите! — грозя кулаком, говорит Бурмистров. — Придёт Артюшка — мы вам покажем соплемённых!
И орёт:
— Артюшка-а!
Павел Стрельцов неожиданно и с обидою в голосе бормочет:
— Вот тоже сахар возьмём — отчего из берёзового сока сахар не делать? Сок — сладкий, берёзы — много!
Ему никто не отвечает.
— Также и лён, — почему только лён? А может, и осока, и всякая другая трава годится в дело? Надо всё испробовать!
Заложив руки за спину, посвистывая, идёт Артюшка Пистолет, рыболов, птичник, охотник по перу и пушнине. Лицо у него скуластое, монгольское, глаза узкие, косые, во всю левую щёку — глубокий шрам: он приподнял угол губ и положил на лицо Артюшки бессменную кривую улыбку пренебрежения.
— Зачастили? — говорит он, кивая головой на город. — Ну, перебьём?
Бурмистров встаёт, потягивается, выправляя грудь, оскаливает зубы и командует:
— Начинай! Эх, соплемённые, — держись!
В сырой и душный воздух вечера врываются заунывные ноты высокого светлого голоса:
Артём стоит, прислонясь к дереву, закинув руки назад, голову вверх и закрыв глаза. Он ухватился руками за ствол дерева, грудь его выгнулась, видно, как играет кадык и дрожат губы кривого рта.
Вавила становится спиной к городу, лицом — к товарищу и густо вторит хорошим, мягким баритоном:
Ой ли, птица бесприютная-а,
Про-окукуй мне лето красное!
Вавила играет песню: отчаянно взмахивает головой, на высоких, скорбных нотах — прижимает руки к сердцу, тоскливо смотрит в небо и безнадёжно разводит руками, все его движения ладно сливаются со словами песни. Лицо у него ежеминутно меняется: оно и грустно и нахмурено, то сурово, то мягко, и бледнеет, и загорается румянцем. Он поёт всем телом и, точно пьянея от песни, качается на ногах.
Все, не отрываясь, следят за его игрою, только Тиунов неподвижно смотрит на реку — губы его шевелятся и бородка дрожит, да Стрельцов, пересыпая песок с руки на руку, тихонько шепчет:
— Вот, тоже., песок… Что такое — песок однако?
Из сумрака появляется сутулая фигура Симы, на плечах у него удилища, и он похож на какое-то большое насекомое с длинными усами. Он подходит бесшумно и, встав на колени, смотрит в лицо Бурмистрова, открыв немного большой рот и выкатывая бездонные глаза. Сочный голос Вавилы тяжко вздыхает:
Эх, да вы ль, пути-дороги тёмные…
Когда разразилась эта горестная японская война — на первых порах она почти не задела внимания окуровцев. Горожане уверенно говорили:
— Вздуем!
Покивайко, желая молодецки выправить грудь, надувал живот, прятал голову в плечи и фыркал:
— Японсы? Розумному человеку даже смешно самое слово!
Фогель лениво возражал:
— Ну, не скажите! Они всё-таки…
Но Покивайко сердился:
— А що воно таке — высетаке?
И с ехидной гримасой на толстом лице завершал спор всегда одной и той же фразой:
— Скэптицизм? Я вам кажу — лучше человеку без штанов жить, чем со скэптицизмом…
Долетая до Заречья, эти разговоры вызывали там равнодушное эхо:
— Накладём!
И долго несчастия войны не могли поколебать эту мёртвую уверенность.
Только один Тиунов вдруг весь подобрался, вытянулся, и даже походка у него стала как будто стремительнее. Он возвращался из города поздно, приносил с собою газеты, и почти каждый вечер в трактире Синемухи раздавался негромкий, убеждающий голос кривого:
— Кто воюет? Россия, Русь! А воеводы кто? Немцы!
Озирая слушателей тёмным взглядом, он перечислял имена полководцев и поджимал губы, словно обиженный чем-то.
— Какие они немцы? — неохотно возражали слушатели. — Чай, лет сто русский хлеб ели!
— Репой волка накормишь? Можешь? — серьёзно спрашивает Тиунов. — Вы бы послушали, что в городе канатчик Кожемякин говорит про них! Да я и сам знаю!