Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.
— Больно?
— Ничего! — ответила она серьёзно и просто. — Ты теперь…
Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:
— Пушкаря возьми, — ты не ходи один! Он меня — в живот всё ножищами-то… ребёночка, видно, боится…
— Ну, пусть и меня бьёт, — пробормотал Матвей, срываясь с места.
Слепо, как обожжённый, он вбежал в горницу и, не видя отцова лица, наскакивая на его тёмное тело, развалившееся на скамье у стола, замахал сжатыми кулаками.
— Бей и меня, — ну, бей!
И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта, старик надувал щёку и пыхтел:
— Са-ппа… ппа… ппа…
Матвей выскочил из горницы и наткнулся на Власьевну.
— Эк тебя! — услышал он её крик, и тотчас же она завизжала высоко и звонко:
— Ба-атюшки! Уби-или! Отца-а…
С этой минуты, не торопясь, неустанно выматывая душу, пошли часы бестолкового хаоса и тупой тоски.
Точно головня на пожаре в серой туче дыма, летал Пушкарь, тряс Власьевну, схватив её за горло, и орал:
— Я те дам убийство!
— Кровь, миленький, на полу…
— Палагина, а не его! Вас, ведьмов, в омута бросать надо!
Палага, держась одной рукой за косяк, говорила:
— Брось её! Попа-то, лекаря-то бы…
Отец, лёжа на постели, мигал левым глазом, в его расширенном зрачке неугасимо мерцала острая искра ужаса, а пальцы руки всё время хватали воздух, ловя что-то невидимое, недающееся.
По двору, в кухне и по всем горницам неуклюже метались рабочие. Матвей совался из угла в угол с какими-то тряпками и бутылками в руках, скользя по мокрому полу, потом помогал Палаге раздевать отца, но, увидав половину его тела неподвижною, синею и дряблой на ощупь, испугался и убежал.
В тёмном небе спешно мелькали бледные окуровские молнии, пытаясь разорвать толстый слой плотных, как войлок, туч; торопливо сыпался на деревья, крыши и на и землю крупный, шумный летний дождь — казалось, он спешит как можно скорее окропить это безнадёжное место и унести свою живительную влагу в иные края. Рокотал гром, шумели деревья, с крыш лились светлые ленты воды, по двору к воротам мчался грязный поток, в нём, кувыркаясь, проплыла бобина, ткнулась в подворотню и настойчиво застучала в неё, словно просясь выпустить её на улицу.
Вышла Палага, положила подбородок свой на плечо Матвея, как лошадь, и печально шептала в ухо ему:
— Миленький, — видно, и мне в монастырь идти, как матушке твоей…
Стучали в ворота, Матвей слышал стук, но не отпирал и никого не позвал. Выскочил из амбара весёлый Михайло и, словно козёл, прыгая по лужам, впустил во двор маленького, чёрного попа и высокого, рыжего дьячка; поп, подбирая рясу, как баба сарафан, громко ворчал:
— Священно-церковно-служителя зовут, а ворот не отпирают! Дикость!
Когда он вошёл в дом, Михайло, сладостно покрякивая, развязал пояс рубахи и начал прыгать на одном месте: дождь сёк его, а он тряс подол рубахи, обнажая спину, и ухал:
— Уухх-ты-ы! У-ухх! А-а!
Это было так вкусно, что Матвею тоже захотелось выскочить на дождь, но Михайло заметил его и тотчас же степенно ушёл в амбар.
«Отец помирает!» — напомнил себе юноша, но, прислушавшись к своим чувствам, не нашёл в них ничего яснее желания быть около Палаги.
Дождь переставал, тучи остановились над городом и, озаряемые голубоватым блеском отдалённых молний, вздрагивали, отряхая на грязную землю последние, скупые капли. Каркала ворона, похваливая дождь.
Снова долго стучали железной щеколдой и пинками в калитку, а в амбаре глухо спорили:
— Иди, отпирай!
— Я попу отпирал.
— Попу-то и я бы отпер…
— Иди, Ван!
— Яким, иди ты!
Сухой, угловатый Яким вылез из амбара, поглядел на лужи, обошёл одну, другую и попал в самую середину третьей, да так уж прямо, не спеша и не обходя грязи, и дошёл до ворот.