Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною, в комнату заглядывали душные тени. День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались серые пушистые клочья, крадучись, ползли на город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь тьмой и жутью.
Прошло множество тяжких минут до поры, пока за тонкою переборкою чётко посыпалась речь солдата, — он говорил, должно быть, нарочно громко и так, словно сам видел, как Матвей бросился на Савку.
— Больно ушиб? — глухо спросил отец.
— Жалуется Матвей на живот, — живот, говорит, болит…
Палага радостно шептала:
— Ой, миленький, это он — чтобы не трогал тебя батя-то!
— Ну, лежит он, — барабанил Пушкарь, — а она день и мочь около него. Парень хоть и прихворнул, а здоровье у него отцово. Да и повадки, видно, тоже твои. Сказано: хозяйский сын, не поспоришь с ним…
— Ты мне её не оправдывай, потатчик! — рявкнул отец. — Она кто ему? Забыл?
— Вона! — воскликнул солдат. — Ей — двадцать, ему — пятнадцать, вот и всё родство!
— Ну, пошёл, иди! Пошли её сюда, а Мо… сын вышел бы в сад, — ворчал отец.
— Ты вот что… нам дворника надо…
— После!
— А ты слушай: есть у меня верстах в сорока татарин на примете…
— После, говорю!
— Вот ты меня и пошли за ним, а Матвея со мной дай…
— Молись за него, Мотя! — серьёзно сказала Палага и, подняв глаза вверх, беззвучно зашевелила губами.
Матвей чутко слушал.
— Ладно, — сказал отец.
— Я не поеду, не хочу! — шепнул Матвей.
— Родимый!
— Завтра и поеду! — предложил солдат.
— Сегодня бы! — сказал отец.
— Нельзя, не справлюсь!
— Пушкарь!
— Ай?
— Плохо дело-то!
— Чем?
— Зазвонят в городе…
Матвей невольно сказал:
— Боится людей-то!
— А как же их не бояться? — ответила женщина, вздохнув.
— Вона! — вскричал Пушкарь. — Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче…
— Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото…
— Что — лучше этого! Ну — иду! Ты, Савелий, попомни — говорится: верная указка не кулак, а — ласка!
— Иди! — крикнул старик.
Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:
— Иди к хозяину!
И, наклонясь, зашипел:
— Ду-ура! Оделась бы потолще. Наложи за пазухи-те чего-нибудь мягкого, ворона!
Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.
Солдат взял Матвея за руку.
— Айда!
— Бить он её будет? — угрюмо спросил юноша.
— Побьёт несколько, — отвечал солдат и успокоительно прибавил: — Ничего, она баба молоденькая… Бабы — они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба — у неё пространство внутри. Она — вроде барабана, примерно…
Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.
— Оо-рро-о-о! — лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.