— Пожалуйте-ко!
— Расчудесно, — потирая тёмные руки, говорил Тиунов и, окинув глазом всех и всё вокруг, сел против Кожемякина. Матвей Савельев тоже оглянулся, посмотрел даже вниз через перила балкона и тихо, доверчиво спросил:
— А как вы думаете насчёт старца?
— О — очень злой барин, — ого! — ответил Тиунов, подняв вверх палец.
Острая усмешка обежала его раненое лицо и скрылась в красном шраме на месте правого глаза.
— Я с ним, — вполголоса продолжал он, мигая глазом, — раз пяток состязался, однова даже под руки свели меня вниз — разгорячился я! Очень вредный старичок…
— Вредный? — переспросил Кожемякин, с жутким, но приятным ощущением, точно ему занозу вынимали.
— Обязательно — вредный! — шептал Тиунов, и глаз его разгорался зелёным огнём. — Вы послушайте моё соображение, это не сразу выдумано, а сквозь очень большую скорбь прокалено в душе.
Навалившись грудью на стол, воткнув глаз в лицо собеседника, он тихонько, кипящими словами шептал:
— Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не помним, наследства никакого не ожидаем, живём вполне безнадёжно, день да ночь — сутки прочь, и все — авось, небось да как-нибудь — верно? Конечно — жизнь каторжная, скажем даже — анафемская жизнь! Но — однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого у нас не отнимешь, не скроешь, так ли?
— Это — есть! — согласился Кожемякин.
— Есть? — радостно воскликнул кривой.
И тотчас внушительно и победно зашептал:
— Но — и другое есть: народ наш сообразительный, смекалистый, на свой салтык [16] — умный, — азбука!
— А старец? — спросил Матвей Савельев.
— Сейчас дойдём! Первее — народ. Какие у него мозги — вопрос? Мозги, сказать правду, — серые, мягкие, думают тяжко и новых путей не ищут: дед с сохой да со снохой, внук за ним тою же тропой! Силы — не мало, а разума нехватка, с разумом — не живут, считается, что он барское изделие, а от барина — какое добро? Жизнь обидная и нищая. С кем по душе поговорить? С бутылкой да вот — с Ипполитом Воеводиным, верно? Ну, прихожу я к нему: «Старче — жить не умею!» А он мне: «Это и не требуется, ты к смерти готовься! Здесь, на земле, всё равно как ни живи — помрёшь, главное — небо, небеса, царствие божиё!» Вот он откуда вред — видите? Али царствие божие для лентяев, а? Никогда! А он способствует разрождению бездельников, коим и без него у нас — числа нет! Что он говорит? Терпи, покорствуй, не противься злому, на земле не укрепляйся, ибо царствие божие не от мира сего, бог, дескать, не в силе, коя тебя ломит, а в правде, — что же это такое — правда, между тем? Это и есть — сила, её и надобно найти да в руки взять, чтобы ею оборониться от всякого вреда в жизни! Бог именно в силе разума, а разум — правда, тут и заключена троица: разум, правда, а от них — вся сила богова!
У него потемнело лицо, а шрам на месте глаза стал красен, как уголь, и горячий его шёпот понизился до хрипа.
— Что сказал господь? Вот тебе земля, возделай её яко рай, в поте лица твоего! А когда Христос сказал: «царство моё не от сего мира», — он разумел римский и жидовский мир, а не землю, — нет! Тут надо так понимать — царство моё не от сего мира — жидовского и римского, — а от всего мира! Обязательно! Значит — царствие-то богово на земле, и — действуй, человече, бог тебе в помощь! А все эти утешительные слова только лени нашей потворствуют. Нет, будет уж! Никаких утешений, и чтобы одна правда! Пришёл человек — тоска! Работай. Силов нет! Прикопи. Не могу! Прощай. Очень коротко. Как в солдаты: лоб — затылок; боле ничего!
Это не понравилось Кожемякину, он отклонился от стола и пробормотал:
— Строгонько будто бы?
— Без всякого послабления!
Копчёное лицо Тиунова вздрогнуло, беззубый рот растянулся в усмешку, и глаз странно запрыгал.
— Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя губы. — Я прямо скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему — как вино и даже много вредней! Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!