— Вы, Матвей Савельич, видно, не замечаете, что всегда говорите одно и то же, и все в пользу своего сословия, а ведь не оно страждет больше всех, но по его воле страждет весь народ.
Строгий и красивый, он всё повышал голос, и чем громче говорил, тем тише становилось в комнате. Сконфуженно опустив голову, Кожемякин исподлобья наблюдал за людьми — все смотрели на Максима, только тёмные зрачки горбуна, сократясь и окружённые голубоватыми кольцами белков, остановились на лице Кожемякина, как бы подстерегая его взгляд, да попадья, перестав работать, положила руки на колени и смотрела поверх очков в потолок.
Максим кончил говорить, поправил волосы.
— Прекрасно, очень хорошо! — воскликнула Галатская, ёрзая по дивану. — Нуте-ка, хозяин, что вы скажете?
И снова стало тихо, только дядя Марк недовольно сопел.
Кожемякин поднялся, опираясь руками на стол, и, не сдерживая сердитого волнения, сказал:
— Вздорно ты балагуришь, Максим, и даже неприятно слушать…
Все тихонько загудели, зашептались, а дядя Марк, подняв руку, ласково, но строго сказал:
— Спокойно, Матвей Савельич, спокойно!
— Что мне беспокоиться? — воскликнул Кожемякин, чувствуя себя задетым этим неодобрительным шёпотом. — Неправда всё! Что мне моё сословие? Я живу один, на всеобщем подозрении и на смеху, это — всем известно. Я про то говорил, что коли принимать — все люди равны, стало быть все равно виноваты и суд должен быть равный всем, — вот что я говорю! И ежели утверждают, что даже вор крадёт по нужде, так торговое сословие — того больше…
Галатская бесстыдно и громко засмеялась, Цветаев тоже фыркнул, по лицу горбуна медленно поползла к ушам неприятная улыбка — Матвей Савельев похолодел, спутался и замолчал, грузно опустясь на стул.
— Позвольте! — сразу прекратив шум, воскликнул дядя Марк и долго, мягко говорил что-то утешительное, примиряющее. Кожемякин, не вслушиваясь в его слова, чувствовал себя обиженным, грустно поддавался звукам его голоса и думал:
«Предпочитают мальчишку…»
После спора с дворником на собрании он ночью записал:
«Сегодня Максимка разошёлся во всю дерзость, встал при всех против меня и продолжительно оспаривал, а все — за него и одобряли. Сконфузился я, конечно; в своём доме, против своего же работника спорить невместно и недостойно. Даже удивительно, как это всем руководящий Марк Васильев не усмотрел несоответствия и допустил его до слова. Будь это Шакир, человек в летах и большой душевной солидности, — другое дело, а то — молодой паренёк, вроде бубенчика, кто ни тряхни — он звякнет. Конечно, Марку-то Васильичу мысли всегда дороже людей, но однако — откуда же у Максимки свои мысли явились бы? Мысли у всех — общие, и один им источник для всех — всё тот же Марк Васильич. Стал он теперь очень занят, дома бывает мало, ночами долго гуляет в полях, и поговорить душевно с ним не удаётся всё мне. И опять я как будто начинаю чувствовать себя отодвинутым в сторону и некоторой бородавкой на чужом носу».
Незаметно прошёл май, жаркий и сухой в этом году; позеленел сад, отцвела сирень, в молодой листве зазвенели пеночки, замелькали красные зоба тонконогих малиновок; воздух, насыщенный вешними запахами, кружил голову и связывал мысли сладкою ленью.
Манило за город, на зелёные холмы, под песни жаворонков, на реку и в лес, празднично нарядный. Стали собираться в саду, около бани, под пышным навесом берёз, за столом, у самовара, а иногда — по воскресеньям — уходили далеко в поле, за овраги, на возвышенность, прозванную Мышиный Горб, — оттуда был виден весь город, он казался написанным на земле ласковыми красками, и однажды Сеня Комаровский, поглядев на него с усмешечкой, сказал:
— Красив, подлец! А напоминает вора на ярмарке — снаружи разодет, а внутри — одни пакости…
Авдотья Горюшина поглядела на него пустыми глазами и заметила тихонько, не осуждая:
— Везде есть хорошие люди.
— Как во всякой лавочке — уксус, — не глядя на неё, проговорил горбун, а она, вздыхая, обратилась к Матвею Савельеву:
— Этого я не понимаю, про уксус…
Почти в первый раз она заговорила с ним, и Кожемякин вдруг обрадовался, засмеялся.