Кожемякин смотрел в сторону, не желая видеть его лица.
Через час, даже не напившись чаю, Семён Дроздов, распушив усы, прощался, совал всем длинную руку и, сияя, говорил торопливо:
— Приятно оставаться, будьте здоровеньки и всё такое!
Все неохотно улыбались в ответ ему, неохотно говорили короткие пожелания добра. Кожемякину стало неприятно видеть это, он поцеловался с Дроздовым и пошёл к себе, а тот многообещающе сказал вслед ему:
— Ты так и знай, Савельич, я тебе добра твоего по гроб не забуду!
«Нет, дурак он!» — вздохнув, подумал Кожемякин, а сам чувствовал, что ему жалко провожать этого человека.
«Вот — опять ушёл человек неизвестно куда, — медленно складывалась печальная и досадная мысль. — Он — ушёл, а я остался, и снова будто во сне видел его. Ничего невозможно понять!»
В тот же день после обеда скоропостижно умерла Наталья. Об этом в тетради Матвея Савельева было записано так:
«За обедом стало Наталье нехорошо, откинула голову, посинев вся, и хрипит:
— Ой, батюшки, заглоталась я!
Максим сказал:
— Ещё бы! Ты будто сдельно ешь.
Ела она с некоторой поры, действительно, через меру: до того, что даже глаза остановятся, едва дышит, руки опустит плетями, да так и сидит с минуту, пока не отойдёт, даже смотреть неприятно, и Максим всё оговаривал её, а Шакиру стыдно, покраснеет весь, и уши — как раскалённые.
Привыкши к этому в ней, мы и на сей раз весу словам её не придали, а она встала, пошла к двери, да вдруг, подняв руки к горлу, и упала, прямо на порог лицом. Подняли её, разбилась, кровь носом идёт, положили на скамью, отдышалась немножко — хрипит:
— Смертушка пришла…
Послали за попом, а она начала икать, да и померла, мы и не заметили — когда; уж поп, придя, сказал. Сказал он, а Шакир сморщился, да боком-боком в сени и лезет на чердак, цапаясь за стену и перила, как пьяный. Я — за ним: «Куда ты?» Не понимает, сел на ступень, шепчет: «Алла, алла!» Начал я его уговаривать, а сказать-то нечего, — против смерти что скажешь? Обнял и молчу. Час, наверно, сидели мы так, молча.
Мне про неё сказать нечего было, не любил я её и даже замечал мало — работает да ест, только и всего на жизнь человеку, что о нём скажешь? Конечно — жалко, бессловесной жалостью.
Схоронили её сегодня поутру; жалко было Шакира, шёл он за гробом сзади и в стороне, тёрся по заборам, как пёс, которого хозяин ударил да и прочь, а пёс — не знает, можно ли догнать, приласкаться, али нельзя. Нищие смотрят на него косо и подлости разные говорят, бесстыдно и зло. Ой, не люблю нищих, тираны они людям.
На кладбище не взошёл Шакир, зарыли без него, а я, его не видя, испугался, побежал искать и земли горсть на гроб не бросил, не успел. Он за оградой в поле на корточках сидел, молился; повёл его домой, и весь день толковали. Очень милый, очень хороший он человек, чистая душа. Плакал и рассказывал:
— Хорошая баба русская, хитрая, всё понимает всегда, добрая очень, лучше соврёт, а не обидит, когда не хочет. В трудный день так умеет сделать: обнимет, говорит — ничего, пройдёт, ты потерпи, милый. Божия матерь ей близка, всегда её помнит. И молчит, будто ей ничего не надо, а понимает всё. Ночью уговаривает: мы других не праведней, забыть надо обиду, сами обижаем — разве помним?
Потом Шакир сказал: «Ты мне не хозяин, ты мне брат», и я ему от всей души это же сказал, и что очень уважаю его.
Спать он лёг в моей комнате, я сказал, что боюсь покойницы, а сам за него боялся — верёвок в доме достаточно, а тоска — чёрту подруга. Ночью он поднимет голову, прислушается — сплю я или нет и, встав на колени, молится; так всю ночь, до утра, а утром встал, поглядел на меня, помахал руками и — ушёл. Я не пошёл за ним, видя по лицу его, что он уже переломил горе. А жаль, что про Наталью ничего хорошего не придумаешь сказать. Так хочется записать о ком-нибудь — хорошее, эдакими особенными, большими словами, торжественно.
Отпевал Наталью поп Александр — хорошо хоронит, внушительно и глубоко, с чувством, с дрожью в словах. Идя с кладбища, ласково сказал мне:
— Что не зайдёте? К жене дядя приехал, а также фисгармонию получили — заходите, жена сыграет.