Ему хотелось уложить все свои думы правильно и неподвижно, чтобы навсегда схоронить под ними тревожное чувство, всё более разраставшееся в груди. Хотелось покоя, тихой жизни, но что-то мешало этому. И, рассматривая сквозь ресницы крепкую фигуру Максима, он подумал, что, пожалуй, именно этот парень и есть источник тревоги, что он будит в душе что-то новое, непонятное ещё, но уже — обидное.
«Вот, погоди, я возьму себя в руки», — подумал Кожемякин, засыпая.
…Потом случилось что-то непонятное, страшное и смешное: разбудил Кожемякина тихий визг отворенной двери и скрип половицы, он всмотрелся во тьму, ослабел, облившись холодным потом, хотел вскрикнуть и не мог, подавленный страхом, — на полу бесшумно извивалась длинная серая фигура; вытянув вперёд тонкую руку, она ползла к постели медленными движениями раздавленной лягушки.
«Вор! Максим!» — сообразил Кожемякин, приходя в себя, и, когда вор сунул голову под кровать, тяжело свалился с постели на спину ему, сел верхом и, вцепившись в волосы, стал стучать головою вора о пол, хрипя:
— Караул!
Вор, закидывая ноги, бил его пятками, царапал руками пол и шипел, как тёплое пиво.
— Попался! — давя его, шептал Кожемякин, но от волнения сердце остановилось, руки ослабели, вор, извиваясь, вылез из-под него и голосом Дроздова прошептал:
— Христа ради — погоди, не кричи! Ой, погоди-ка, послушай…
— Ты-ы? — удивлённо спросил Кожемякин и вдруг — обрадовался, а в следующую секунду стало обидно, что это не Максим.
Дроздов сел на полу и, точно кошка лапами, вытирая руками лицо, быстро шептал:
— Побей сам, а? Я те прошу богом, ну, на, бей, — только — не зови никого!
Он бодал головою в грудь Кожемякина, всхлипывал, и с лица его на голые ноги Матвея Савельева капали тяжёлые, тёплые капли.
— Молчи! — сказал Кожемякин, ударив его по голове, и прислушался — было тихо, никто не шёл. Дроздов шумно сморкался в подол рубахи, Потом он схватил ногу хозяина и прижался к ней мокрым лицом.
— Кто тебя научил, а?
Кожемякину хотелось услышать в ответ — Максим, но Дроздов забормотал:
— Известно кто — бес!
— Дурак ты, дурак! — вставая с пола, сказал Кожемякин обиженно и уже без страха. Он зажёг огонь и вздрогнул, увидав у ног своих обломок ножа.
— Это ты — на меня? — шёпотом осведомился он, холодея.
Дроздов, встав на колени, торопливо зашептал, отмахиваясь обеими руками:
— Что ты, что ты, Христос с тобой! Укладку я хотел открыть — ну, господи, на тебя, эко!
— Ах ты, — вот уж дурак! — подняв нож, сказал Кожемякин, с чувством, близким к жалости. — Да разве этим можно? Она железом окована и двойной замок, болван!
Но поняв, что он не то говорит, Кожемякин двинулся к двери, а Дроздов, точно раздавленный паук, изломанно пополз за ним, хватая его за ноги и умоляя:
— Не ходи-и! Побей сам, милый, — не больно, а? Не зови-и!
Лицо у него было в пятнах, из носа текла кровь, он вытирался рукавами, подолом рубахи, и серая рубаха становилась тёмной.
«Здорово я его побил!» — удовлетворённо подумал хозяин, сел на стул и, думая о чём-то другом, медленно говорил:
— Я тебя, собаку, пригрел, приютил, сколько ты у меня испортил разного…
— Прогони меня! — предложил Дроздов, подумав.
— А не стыдно тебе? — пробормотал Кожемякин, не зная, что сказать, и не глядя на вора. Тот же схватил его руку и, мусоля её мокрыми губами, горячо шептал:
— Я человек слабый, я тяжело работать не могу, я для тонкого дела приспособлен! Я бы рублей десять взял, ей-богу, ну, — пятнадцать, разве я вор? Мне пора в другое место.
— Вот позвать полицию… — вяло сказал Кожемякин.
— Зови! — громко сказал Дроздов и ещё громче высморкался. — Она те встанет в денежку, она — не как я — сумеет в укладку-то заглянуть!
И вдруг он заговорил укоризненно, без боязни, свободно:
— Эх, ты! Разве человек десяти целковых стоит, чтобы его на суд, в острог, и всё такое? Судья тоже! Предатель суду, ну, зови! Скандалу хлебнёшь вдосталь!
Кожемякину стало стыдно и неловко.
— Молчи, говорю, блудня!
Он не знал — что же теперь делать? И не мог решиться на что-нибудь определённое: звать полицию не думал, считая это хлопотливым и неприятным, бить Дроздова — противно, да и достаточно бит он.