— Ну вот это правда!
— Да, — сказал мальчик, вздохнув.
Кожемякин тихонько засмеялся.
— Хотел придумать поинтересней что, а мамаша-то и не позволила!
— Он у меня мечтатель, а это — вредно! Надо знать жизнь, а не выдумывать.
Она точно на стене написала эти слова крупными буквами, и Матвею легко было запомнить их, но смысл этих слов был неясен для него.
«Разве можно выдумать жизнь?»
Он заметил, что постоялка всегда говорит на два лада: или неуважительно — насмешливо и дерзко, или строго — точно приказывая верить ей. Часто её тёмные глаза враждебно и брезгливо суживались под тяжестью опущенных бровей и ресниц, губы вздрагивали, а рот становился похож на злой красный цветок, и она бросала сквозь зубы:
— Это — глупости! Это — чепуха!
Вызывающе выпрямлялась, и все складки одежды её тоже становились прямыми, точно на крещенских игрушках, вырезанных из дерева, или на иконах.
Она редко выходила на двор и в кухню, — Наталья сказывала, что она целые дни всё пишет письма, а Шакир носил их на почту чуть не каждый день. Однажды Кожемякин, взяв конверт из рук татарина, с изумлением прочитал:
— Казань. Его превосходительству — эгэ-э… пре-вос-ходительству, гляди-ка ты! — Георгию Константиновичу Мансурову? И она Мансурова, — дядя, что ли, это? Неси скорей, Шакир, смотри, не потеряй!
С той поры он стал кланяться ей почтительнее, ниже и торопился поклониться первым.
Иногда он встречал её в сенях или видел на крыльце зовущей сына. На ходу она почти всегда что-то пела, без слов и не открывая губ, брови её чуть-чуть вздрагивали, а ноздри прямого, крупного носа чуть-чуть раздувались. Лицо её часто казалось задорным и как-то не шло к её крупной, стройной и сильной фигуре. Было заметно, что холода она не боится, — ожидая сына, подолгу стоит на морозе в одной кофте, щёки её краснеют, волосы покрываются инеем, а она не вздрагивает и не ёжится.
«Здоровая! — одобрял Матвей. — Привыкла в Сибирях-то…»
И очень хотелось поговорить с нею о чём-нибудь весело и просто, но — не хватало ни слов, ни решимости.
Случилось, что Боря проколол себе ладонь о зубец гребня, когда, шаля, чесал пеньку. Обильно закапала на снег алая кровь, мужики, окружив мальчика, смотрели, как он сжимал и разжимал ярко окрашенные пальцы, и чмокали, ворчали что-то, наклоняя над ним тёмные рожи, как большие собаки над маленькой, чужой.
— Это вовсе не больно! — морщась и размахивая рукою, говорил Боря.
— Да-кось, я тебе заговорю кровь-то, — сказал Маркуша, опускаясь на колени, перекрестился, весь ощетинился и угрожающе забормотал над рукою Бори:
— Как с гуся вода, чур, с беса руда! Вот идёт муж стар, вот бежит конь кар — заклинаю тя, конь, — стань! Чур! В Окиане-море синий камень латырь, я молюся камню…
— Не надо! — крикнул мальчик. — Пустите меня!
Но его не слушали, — седой, полуслепой и красноглазый Иван укоризненно кричал:
— Это от поруба заговор, а не от покола!
— Подь к домовому, не лезь! — возразил Маркуша.
Кожемякин видел всё это из амбара, сначала ему не хотелось вмешиваться, но когда Боря крикнул, он испугался и отвёл его в кухню. Явилась мать, на этот раз взволнованная, и, промывая руку, стала журить сына, а он сконфуженно оправдывался:
— Да мне не больно же, только испугался я!
— Чего испугался? Шалить не боишься?
— Подожди, мама! Он там начал говорить, — что он говорил, дядя Матвей?
— Заговор на кровь, — объяснил Кожемякин.
Не взглянув на него, постоялка спросила:
— Вы верите в заговор?
— А как же! Ведь вот — остановилась кровь?
— Это — от испуга, а не от заговора! — сухо сказала женщина.
— Они, мама, сделались совсем как индейцы, а я как белый пленник…
— Ну, не болтай пустяков! Ты сам индюшка!
И, посмотрев в лицо Матвея обидно блестевшим взглядом, сказала, точно угрожая:
— Интересно поговорить с этим, — заговорщиком!
Чувствуя себя отброшенным её словами, Кожемякин приподнял плечи и ушёл из кухни, а сквозь неприкрытую дверь до него доходила торопливая, воющая речь татарина:
— Сударина мачка! Не надо туда ему пускать одному! Такой там, — ах! Мать ругайт всегда, кровь любит смотреть, — не нада!
А постоялка говорила:
— Вы мне избалуете сына, Шакир! Ему нужно всё видеть.