И прибавила ещё какое-то, никогда не слыханное слово. Матвей сел на стуле плотнее.
— За что же-с?
Кусая губы, она накинула на плечи шаль, оглянула комнату и тоже спросила строго и веско:
— Вы знаете, — что такое политика? Политическое преступление?
— Н-нет, — сказал Кожемякин, съёжившись и опуская глаза под её взглядом, тяжёлым, точно отталкивавшим его.
— Ну, это я вам в другой раз объясню! — слышал он. Снова её речь звучала ласковее и
мягче.
— А теперь — до свиданья! Спасибо вам. Право, не знаю, что стала бы я делать, если бы вы не сдали мне уютный ваш чердачок!
Уходя, она ещё улыбнулась, и это несколько успокоило тревогу, снова поднятую в нём пугающими словами — Сибирь, ссылка, политическое преступление. Особенно многозначительно было слово политика, он слышал его в связи с чем-то страшным и теперь напряжённо вспоминал, — когда и как это было?
Он чувствовал себя усталым, как будто беседа с постоялкой длилась целые часы, сидел у стола, вскинув руки и крепко сжимая ладонями затылок, а в памяти назойливо и зловеще, точно осенний ветер, свистели слова — Сибирь, ссылка. Но где-то под ними тихо росла ласковая дума: «Подбородок у ней — будто просвира. И ямка на нём — детская, куда ангелы детей во сне целуют. А зубы белые какие, — на что она их мелом-то?»
Вдруг его тяжко толкнуло в грудь и голову тёмное воспоминание. Несколько лет назад, вечером, в понедельник, день будний, на колокольнях города вдруг загудели большие колокола. В монастыре колокол кричал торопливо, точно кликуша, и казалось, что бьют набат, а у Николы звонарь бил неровно: то с большою силою, то едва касаясь языком меди; медь всхлипывала, кричала.
Матвей выбежал за ворота, а Шакир и рабочие бросились кто куда, влезли на крышу смотреть, где пожар, но зарева не было и дымом не пахло, город же был охвачен вихрем тревоги: отовсюду выскакивали люди, бросались друг ко другу, кричали, стремглав бежали куда-то, пропадая в густых хлопьях весеннего снега.
Кто-то скакал на чёрном коне к монастырю и, протянув вперёд руку, неистово орал:
— Пере-еста-ать! Не зво-они-и!
А у Николы звонили всё гуще и мрачнее.
На бегу люди догадывались о причине набата: одни говорили, что ограблена церковь, кто-то крикнул, что отец Виталий помер в одночасье, а старик Чапаков, отставной унтер, рассказывал, что Наполеонов внук снова собрал дванадесять язык, перешёл границы и Петербург окружает. Было страшно слушать эти крики людей, невидимых в густом месиве снега, и все слова звучали правдоподобно.
— Реки-чу вскрылись не вовремя! — говорил кто-то позади Матвея, безнадёжно и густо. — Потоп наступает, слышь…
— Кто говорит?
— Депеша пришла!
— Нам потоп не тревога — мы высоко живём…
В сумраке вечера, в мутной мгле падающего снега голоса звучали глухо, слова падали на голову, точно камни; появлялись и исчезали дома, люди; казалось, что город сорвался с места и поплыл куда-то, покачиваясь и воя.
Вот старик Базунов, его вели под руки сын и зять; без шапки, в неподпоясанной рубахе и чёрном чапане [10] поверх неё, он встал как-то сразу всем поперёк дороги и хриплым голосом объявил на весь город:
— Чего зря лаете? Али не слышите по звону-то — государь Александра Миколаич душу богу отдал? Сымай шапки!
Все вдруг замолчали, и стало менее страшно идти по улицам среди тёмных и немых людей.
Потом Кожемякин стоял в церкви, слушал, как священник, всхлипывая, читал бумагу про убийство царя, и навсегда запомнил важные, печальные слова:
— «Неисповедимые веления промысла — свершились…»
Было в этих словах что-то отдалённо знакомое, многообразно связанное со всею жизнью.
Его очень беспокоил Шакир, он тоже стоял в церкви, тряс головой и мычал, точно у него болели зубы, — Матвей боялся, как бы окуровцы не заметили и не побили татарина.
Но церковь была почти не освещена, только в алтаре да пред иконами, особо чтимыми, рассеянно мерцали свечи и лампады, жалобно бросая жёлтые пятна на чёрные лики. Сырой мрак давил людей, лиц их не было видно, они плотно набили храм огромным, безглавым, сопящим телом, а над ними, на амвоне, точно в воздухе, качалась тёмная фигура священника.