«Вот она, баба, — мельком подумал он, — разбери, какая она!» — и, смущённо покашливая, спросил её имя.
— Евгения Петровна Мансурова, — раздельно выговорила постоялка и вдруг сама, первая, сказала, улыбаясь:
— Паспорта у меня нет, но — вы не беспокойтесь, я — под надзором полиции, и начальство уже знает, что я живу в вашем доме.
Эти ясно сказанные слова ошеломили Кожемякина, он даже вспотел и не сразу, растерянно молвил:
— Ничего-с…
В голове у него прыгали и стучали в виски пугливые мысли:
«Будет у меня жить — приказано ей, что ли, от начальства? Может, на зло мне, али на смех? А будочник как же?»
Она ещё говорила о чём-то, но слова её звучали незнакомо, и вся она с каждой минутой становилась непонятнее, смущая одичавшего человека свободою своих движений и беззаботностью, с которой относилась к полиции.
— Тепло как у вас! — слышал он и, чтобы не ошибиться в смысле её слов, повторял их про себя.
— Я люблю, чтобы тепло было…
— А чем это так славно пахнет?
— Мёдом-с, — липовый мёд, соты! — тыкая пальцем в стол, говорил Кожемякин, упорно рассматривая самовар, окутанный паром. И неожиданно для себя предложил: — Вы бы медку-то взяли, — для сына?
— Спасибо! — сказала женщина, как-то особенно звонко. — К нему пришёл этот ваш татарин, — славный он у вас, должно быть?
Это было понятно ему.
— Четырнадцать лет живёт, — облегчённо вздохнув, сообщил он. — Очень честный! Татары очень честные, — будто и не наёмный, а — свой…
Шаль спустилась с круглых плеч женщины, и стало видно, что гладкие волосы её заплетены в толстую косу, и в конец косы вплетена чёрная лента.
«Не девица, а — с косой?» — мимолётно подумал он, наливая чай.
Улыбка женщины была какая-то медленная и скользящая: вспыхнув в глубине глаз, она красиво расширяла их; вздрагивали, выпрямляясь, сведённые морщиною брови, потом из-под чуть приподнятой губы весело блестели мелкие белые зубы, всё лицо ласково светлело, на щеках появлялись славные ямки, и тогда эта женщина напоминала Матвею когда-то знакомый, но стёртый временем образ.
«На Палагу не похожа, — думал он, — а на кого-то похожа?»
Но вот улыбка соскользнула с лица, снова морщина свела брови, губы плотно сжались, и перед ним сидит чужой, строгий человек, вызывая смутную тревогу.
«Чего бы ей сказать? — соображал Кожемякин, двигая по столу тарелку с лепёшками и пряниками. — Улыбнулась бы ещё…»
И предлагал глухим голосом:
— Вот — откушайте, — домашнего печенья…
— Спасибо! — ласково кивнув головой, молвила она, взяв лепёшку. Кисти рук у неё были узенькие, лодочкой, и когда она брала что-нибудь, тонкие пальцы обнимали вещь дружно, ласково и крепко.
— Итак, — снова заговорила она, — вас всё это не касается, бежать я не собираюсь…
«Это о чём же она? — бесцеремонно уставив на неё глаза, догадывался Матвей. — Вот опять улыбается…»
— Бежать — зачем? — сказал он, словно упрашивая. — Бежать тут некуда — болота, леса всё. У нас — хорошо. Весной, конечно, хорошо-то. Летом тоже. Мальчику вашему понравится. Рыба в речке есть. Птиц ловить будет. Грибов — числа нет! На телегах ездят по грибы-то…
— А гимназии у вас нет ведь?
— Это — училище?
— Да.
— Училище — есть.
— Сколько классов?
— Три… кажись.
— Это не гимназия
Матвей вздохнул, — стало немного досадно, что в Окурове нет гимназии.
— Глухо у вас! — молвила женщина, тоже вздыхая, и начала рассказывать, как она, остановясь на постоялом дворе, четыре дня ходила по городу в поисках квартиры и не могла найти ни одной. Везде её встречали обидно грубо и подозрительно, расспрашивали, кто она, откуда, зачем приехала, что хочет делать, где муж?
— Так странно, точно я не русская или попала в чужую страну, говорю непонятным языком и все меня боятся!
Это было знакомо ему, сближало с нею, будило сочувствие.
— А где у вас супруг-то?
Окинув его внимательным взглядом, она кратко ответила:
— Умер.
И ему показалось, что это слово, всегда печальное, сегодня лишено своего тяжёлого смысла.
— Простудился и — умер! — внятно повторила она. — Там очень холодно, в Сибири…
— Он там должность имел?
Приподняв плечи, женщина просто сказала:
— Да нет же! Я вам говорю, — мы сосланы были, понимаете? В ссылке…