В комплексе душевных свойств этого замечательного человека есть одна черта, заслуживающая более пристального и обстоятельного анализа. Может быть, я остановлюсь еще на ней в другой раз, а пока отмечу ее лишь общими чертами. В недавно опубликованных господином Чертковым материалах из семейной хроники и переписки Толстых есть одно письмо старшего брата писателя, а в письме есть характерная фраза: «Левушка все юфанит». В примечаниях к письму говорится, что Юфан был работник в имении Толстых, который очень нравился Льву Николаевичу. Нравился до такой степени, что он подражал его движениям, его манере держать соху и т. д. И это было далеко уже не в детском и даже, кажется, не в юношеском возрасте.
Таких примеров можно было бы привести очень много и из произведений, и из биографии великого писателя. Эта способность увлекаться чужой личностью, вовлекаться, так сказать, в ее сферу составляет парадоксальную, на первый взгляд, но очень заметную черту нравственной физиономии Толстого. И, наверное, этот Юфан ничем особенным не выделялся из ряду. Здесь не нужно ни особенной глубины, ни оригинальности, ни богатства душевного строя. Нужна только непосредственность и цельность. Солдат Каратаев не умеет связать трех последовательных фраз, Аким закрывает свое туманное миросозерцание магической и почти нечленораздельной формулой: таё-таё. Убогость душевного мира несомненная. Мало слов, мало понятий, мало образов и мало ощущений. Зато эта убогая душевная меблировка расставлена удивительно просто и гармонично: тут нет места разным душевным беспорядкам — вроде столкновения различных противоречивых понятий, — нет места рефлексии и сомнениям. Отсюда спокойная уверенность в своей правоте, отсюда непосредственность и цельность. А этого достаточно, чтобы великий художник, обуреваемый целым миром образов, идей, понятий, которые вечно волнуются, сталкиваются в душе и не позволяют ей окончательно сложиться в каком-нибудь прочном и гармоническом «стиле», — остановился перед Каратаевым, перед Акимом, перед Юфаном, зачарованный почти до гипноза их простою и убогою цельностью. И в своем увлечении он силою таланта заставит и нас преклоняться перед этой цельностью и верить, что в солдате Каратаеве мерцает какая-то необыкновенная мистическая мудрость, которую не дано разгадать даже гениальному художнику.
Вся многообразная история толстовских душевных переживаний сводится, по моему мнению, к жадному исканию цельности и гармонии духа. Если это возможно только при душевном и умственном обеднении, то — за борт душевное и умственное богатство! Для Толстого наступает период общения с Юфанами, Каратаевыми и Акимами в «простой народной вере», «у одной чаши», у одного обряда… Вместе со своим Левиным он идет тогда в деревенский храм и с сердечным сокрушением раскрывает перед немудрым деревенским попиком свою гениальную душу. Он вовлечен в душевную сферу Юфанов и Каратаевых, и ему кажется, что он «научился» верить так же бездумно, просто и «правильно», как правильно, «по-юфановски», научился держать соху. Он задул свой диогеновский фонарь и с наслаждением погружается в океан непосредственной веры, без критики, с подавленным анализом в душе.
Но, конечно, это только иллюзия. «Научиться» Акимовой вере нельзя, во-первых, а во-вторых, не стоит, потому именно, что невозможно научиться непосредственности, а только она одна и влекла Толстого. Между тем кипучая, богатая красками и мыслью натура художника протестует против обеднения. Наступает кризис. Анализ сух и безрадостен, но ведь он тоже стихия, живущая своей непосредственной жизнью… А «народная вера — глупа» и полна нехристианских суеверий… Гармония исчезает. Период нерассуждающей ортодоксии закончен. Вечный искатель пускается в новый путь.
IV
Толстой говорит (если не ошибаюсь, в «Исповеди»), что в это время он был близок к самоубийству. Но вот, на безрадостном распутий, Толстой-художник протягивает руку помощи растерявшемуся Толстому-мыслителю, и богатая фантазия восстановляет перед ним картину новой душевной непосредственности и гармонии. Он спит и видит сон. Песчаная, выжженная пустыня. Кучка неведомых людей в простых одеждах древности стоит под солнечными лучами и ждет. Сам он стоит вместе с ними, со своим теперешним ощущением духовной жажды, но он одет, как они. Он тоже простой иудей первого века, ожидающий в знойной пустыне слова великого Учителя жизни…