Рота была в строю: шли утренние занятия.
– Сми-рно, р-равнение напра-во… господа офицеры!.. – скомандовал поручик Шелеметов, встречая ротного, и подошел доложить, что делают.
В живой тишине, рота смотрела сотней готовых глаз.
Не здороваясь, – ты еще заслужи рота, чтобы с тобой здоровались! – капитан Бураев прошел по фронту привычных лиц, следивших за ним дыханием, скомандовал – «первая шеренга… шаг вперед!» – прошел вдоль второй шеренги, останавливаясь и поправляя то выгнувшийся погон на гимнастерке с накрапленными вензелями шефа, то криво надетый пояс, деловито-спокойно замечая – «как же ты, Рыбкин… все не умеешь носить ремня!» – или, совсем обидно, – «а еще в тре-тьей роте!» – или, почти довольный, – «так… чуть доверни приклад!» – взял у левофлангового Семечкина винтовку, потер носовым платком и показал отделенному Ямчуку зеленоватое жирное пятно, – «кашу у тебя, братец, маслят!» – сделал франтоватому взводному Козлову, которого отличал, строгое замечание, почему у троих за ушами грязь, а у Мошкина опять глаз гноится, – «доктору показать, сегодня же!» – вышел перед ротой, окинул зорко и улыбнулся нестрогими синими глазами, за которые еще в училище прозвали его «синеоким мифом». И рота внутренне улыбнулась, вытянулась к нему и гаркнула на его – «здорово, молодцы!» – радостное и крепкое:
«Здравь… жлай… ваш… всок… бродь…!»
– Стоять вольно, оправиться! К нему подошли поручик Шелеметов и подпоручик Кулик, в летних, как и у ротного, кителях, – было начало мая, – поговорили о сегодняшней репетиции парада, о близком выходе в лагеря. Поручик с ротным были приятели, вместе их ранило под Ляояном, но в роте были официально сдержанны.
– Продолжайте, поручик. Ружейные приемы.
Шел дождь. В открытые большие окна слышался его свежий шорох по убитому крепко плацу, по распустившимся тополям под окнами. В роте гулял сквозняк, пахло весной и волей, рекой, застоявшимися плотами и свежим зеленым духом одевавшейся в травку примы. Капитан подумал – почему занимаются в казарме, а не на воле, – хотел было сделать замечание, но вспомнил, что завтра, перед выходом в лагеря, парад, помнут и измочат гимнастерки и шинели. Отвернулся к окну, на дождь, смотрел, как 16-я, капитана Зальца, шлепает храбро в лужах, а старенький капитан бегает петушком и топает, похвалил боевого ротного, а ухом ловил работу, как ляпало по ружейным лямкам и отчетливо щелкали затворы.
«Но как же быть-то?…» – спрашивал он себя.
То, что ротный смотрел в окно, и так неподвижно-долго, и то, что в его спине было особенное что-то, – не укрылось от сердца роты. Она старалась. Стройная спина ротного что-то сутулилась сегодня и неподвижностью как-бы говорила: «да как же быть-то?…» И рота отвечала дружным, с колена, залпом – так!
Этот дружный, надежный залп оторвал ротного от окна. Задумчивые синие глаза его блеснули, веселей оглянули роту, ровные гребешки фуражек, свежие молодые лица, точную линию винтовок, – и молча сказали: молодцы!
«Вот эти… не изменят!» – мелькнуло в нем.
Он пошел длинным коридором, оглядывая стены, ниши, столбы и своды: казармы были старинные. Мерно шагая по асфальту, глядел на давно знакомое, родное: на развешенные вдоль стен картинки боевых подвигов славного…ского полка, на золоченые трубы из картона в георгиевских лентах, на серебряные щиты с годами былых побед, сделанные солдатами, на скрещенные, картонные знамена, взятые на полях Европы. Литографии славных полководцев, высоких шефов – смотрели из ниш сурово. Спрашивало восторженно – «а вы как?…» – казалось всегда Бураеву, – священное для полка, костлявое серое лицо старенького Фельдмаршала, в дубовом венке, обновлявшемся каждый год в день полкового праздника. И строже, и милостивее всех взирал из высокого киота ротный старинный образ Святителя Николы.
– Лампа-дка…? – показал строго капитан сопровождавшему его Зайке.
Лампадка не горела. Разбили бутылку с маслом, а артельщик забыл купить.
– А ты, дежурный, чего смотрел? Доложишь фельдфебелю – на дежурство не в очередь.
– Слушаю, ваше высокоблагородие! – отчеканил невозмутимо Зайка, потрясенный, что оказалось не все в порядке: все-то «Бурай» усмотрит.