И вот, перед Валаамом, – к Троице, «благославиться». Благословляться, студенту-то благословляться!.. – стыдно. Но так надо. Помню, – конец июля. Светлый-светлый день. В окно вагона – перелески, тропки, выбитые лаптями богомольцев. Бывало, с Горкиным ходили, шли по зорьке, молитвы пели, дремали в полдень в жарких елках. Милый Горкин, преставился, давно. Говорил, бывало: «благословиться надобно, косатик…» Ну, вот, благословимся. Сохранилась связь с Горкиным, с далеким прошлым: как и тогда, – батюшка Варнава, жив еще. Всё еще «на пещерках», у Черниговской, всё еще утешает.
И вот, прошлое, далекое, – вернулось. Знакомый дворик, у Черниговской. Сколько лет прошло… пятнадцать лет! А он такой же. И люди те же, бедные, родные, все – мои. Келейка, с крылечком, с тем же… когда-то поднимался по ступенькам, робкий, мальчик, боялся – «всё он знает, все грехи». Теперь – другой: студент, с «сестрицей», почти безбожник, никакой. Старые рябины, в гроздьях. Толпа народа, вздохи, как и тогда, давно. Там вон стояла Домна Панферовна с Анютой, Анюта сорвала рябинку, Домна Панферовна отшлепала ее по ручкам. А тут, под елкой, мы с Горкиным. Всё та же елка, черная, густая, только повыше стала. Когда-то батюшка благословил меня: «а моему… – имя мое назвал – крестик, крестик». Дал из кармана крестик. Все шептались: «ишь, крестик ему выпал!» Теперь я знаю: выпал крестик. А тогда, в блеске, – не думалось.
Ждем долго. Говорят батюшка устал, не выйдет больше. Юные нетерпеливы: ну, что же, и без благословенья можно. И стало как-то посвободней на душе, а то пугало, «безбожника» пугало: вдруг, скажет что-нибудь такое… «испортит настроение»! Теперь не скажет, не увидим. Сейчас в Москву, на Николаевский вокзал, посмотрим Петербург, а там – на Ладогу, на Валаам… Мы хотим идти – и слышим оклик, знакомый оклик: «эй, петербургские!..» На крылечке – он, отец Варнава, давний, и всё такой же, только побелей бородка. Смотрит на нас через толпу и манит: «эй, петербургские!..» «Сестрица» спрашивает, робко: «кто из Петербурга… батюшка зовет?» Нет никого из Петербурга. А он, так весело, на нас: «идите-ка!..» Мы удивлены, подходим нерешительно. На нас глядят, дают дорогу. В Петербург мы… – будто и «петербургские». Как же он узнал?! Подходим. Бокль, Спенсер, Макс Штирнер… – всё забылось. Я как-будто прежний, маленький, ступаю робко… – «благословите, батюшка, на путь…» Думал ли я тогда. Что путь пойдет за Валаам, за всю Россию, за Россию?.. Не думал. А он? Он благословил – «на путь».
Смотрит внутрь, благословляет. Бледная рука, как та, в далеком детстве, что давала крестик. Даст и теперь?.. – «А, милые… ну, живите с Господом». Смотрит на мой китель, студенческий, на золотые пуговицы с орлами… – «служишь где?» – Нет, учусь, учусь еще. Благословляет. Ничего не скажет? Надо уходить, ждут люди. Кладет мне на голову руку, раздумчиво так говорит: «превознесешься своим талантом». Всё. Во мне проходит робкой мыслью: «каким талантом…этим, писательским?» Страшно думать.
Валаам прошел виденьем: богомольцы, люди, плеск Ладоги, гранитные кресты, скиты, молчальники и схимонахи… кельи в глухих лесах, гагара – птица на глухом озерке, схимонах Сысой с гагарой – птицей… – «все во Христе, родимый… и гагара-птица во Христе…» – олени на дорогах, как свои… в полночный час за дверью – «время пению… молитве ча-а-ас!..» – блеск белоснежный Храма, лазурь и золото под небом, над лесами, жития… – и написалась книга, путь открылся. Батюшка-Варнава благословил «на путь». Дал крестик и благословил. Крестик – и страдания, и радость. Так и верю.
Январь 1936 г.
Париж.