Едва ли из моего рассказа вырисовывается личность, склонная к меланхолии. Да я и в самом деле не таков; по сравнению с моими товарищами у меня было довольно причин не унывать. Во-первых, я был человек бессемейный, сирота и холостяк, во Франции никто меня не ждал — ни жена, ни дети. Во-вторых, оказавшись военнопленным, я все не переставал этому радоваться: хотя военная крепость отнюдь не райские кущи, она, однако же, предпочтительнее виселицы. В-третьих, совестно признаться, но я находил известное удовольствие в самом расположении нашей тюрьмы: эта древняя, времен средневековья крепость стояла очень высоко, и, откуда ни глянь, взору открывались поразительные красоты — не только море, горы и долина, но и улицы столицы, днем черные от снующих по ним толп, вечером сверкающие огнями фонарей. И, наконец, хотя нельзя сказать, чтобы я был нечувствителен к строгости крепостного устава и к скудости рациона, мне вспоминалось, что в Испании, бывало, ел я так же плохо да в придачу должен был стоять в карауле либо шагать по двенадцать лье в сутки. Больше всего неприятностей мне доставляла, разумеется, одежда, которую мы вынуждены были носить. В Англии есть ужасное обыкновение — обряжать в нелепую форму и тем выставлять на посмешище не только каторжников, но и военнопленных и даже учеников школ для бедных. Одежда, в которую нас обрядили, была, верно, остроумнейшей выдумкой какого-то злого шутника: зеленовато-желтые или горчичные куртка, жилет и штаны и белая в синюю полоску ситцевая сорочка. Эта грубая дешевка бросалась в глаза и обрекала нас на насмешки — бывалые солдаты, привыкшие к оружию, притом некоторые со следами благородных ран, мы походили на каких-то мрачных фигляров из ярмарочного балагана. Скалу, на которой высилась наша тюрьма, в старину (так мне потом говорили) называли «Раскрашенная гора». Что ж, теперь наше платье выкрасило ее всю в ядовито-желтый цвет, и вместе с солдатами английского гарнизона в неизменных красных мундирах мы давали недурное понятие о преисподней. Снова и снова глядел я на своих товарищей по плену, и во мне поднимался гнев, и слезы душили меня при виде того, как над нами насмеялись. В большинстве своем, как я уже говорил, это были крестьяне, которые, пожалуй, несколько пообтесались под твердой рукою сержанта, но все равно остались неуклюжими, грубыми парнями, преуспевшими разве что в казарменном остроумии: право же, вряд ли где-нибудь еще наша армия была представлена хуже, нежели здесь, в Эдинбургском замке. Стоило мне вообразить, как я выгляжу, и я заливался краской. Мне мнилось, будто моя более изящная осанка лишь подчеркивает оскорбительность этого шутовского наряда. И я вспоминал те дни, когда носил грубую, но почетную шинель солдата, и еще более далекую пору — детство, когда меня с любовью пестовали люди благородные, великодушные и добрые... Но мне не должно дважды обращаться к этим нежным и горьким воспоминаниям — о них речь впереди, а сейчас надобно сказать о другом. Коварная насмешливость британского правительства ни в чем не выражалась так ясно, как в одной особенности нашего содержания: нас брили всего лишь дважды на неделе. Можно ли придумать большее унижение для человека, который привык всю жизнь ходить чисто выбритым? Бритье происходило по понедельникам и четвергам. Вообразите же, каково я должен был выглядеть в воскресенье вечером! А по субботам, когда вид у меня был едва ли не такой же отталкивающий, у нас бывало более всего посетителей.
На наш базар приходили люди всех сословий: мужчины и женщины, тощие и дородные, некрасивые и очень недурные собою. Право же, если человеку дано понимать силу красоты, он уже за одно это должен вечно благодарить Венеру, а за счастье поглядеть на хорошенькую женщину не жалко и заплатить. Обычно наши посетительницы не отличались особенной красотой, и, однако же, сидя в углу, стыдясь себя самого и своего нелепого вида и глядя на какие-нибудь милые глазки, которые я больше никогда не увижу, да и не захочу увидеть, я вновь и вновь испытывал редкостное, поистине неземное наслаждение.