Я преспокойно вышел из комнаты, гудевшей хмельными голосами этих ученых мужей, и вздохнул с облегчением. Весь день и вечер я провел приятнейшим образом и остался цел и невредим. Увы! Я заглянул в кухню — и обомлел. Эта глупая обезьяна, мой слуга, вдребезги пьяный, стоял, пошатываясь, на кухонном столе, и трелями своего флажолета услаждал слух всех трактирных служанок и кучки деревенских жителей.
Я вмиг стащил его со стола, нахлобучил ему на голову шляпу, сунул флажолет ему в карман и поволок за собою в город. Руки и ноги у него были как ватные, он ничего не соображал; приходилось вести его и поддерживать, ибо он шатался из стороны в сторону, и поминутно снова ставить на ноги, когда он и вовсе валился наземь. Поначалу он распевал во все горло либо ни с того ни с сего разражался дурацким хохотом. Но постепенно бурное веселье сменилось беспричинной грустью; минутами он принимался жалобно хныкать, а то вдруг останавливался посреди дороги, твердо объявляя: «Нет, нет, нет!» — и тут же падал навзничь или же непослушным языком торжественно взывал ко мне: «М-млорд!» — и для разнообразия валился ничком. Боюсь, у меня не всегда хватало терпения обходиться с дурнем кротко, но, право же, это было невыносимо. Мы продвигались вперед черепашьим шагом и едва успели отойти примерно на милю от Крэмонда, как позади послышались крики: «Академический совет» в полном составе спешил за нами вдогонку.
Кое-кто из них еще сохранил человеческий облик, но и остальные по сравнению с Роули казались благочестивыми трезвенниками, однако же настроены все были до крайности игриво, шумно резвились, и чем ближе к городу, тем очевиднее становилась для меня опасность. Они горланили песни, бегали наперегонки, фехтовали своими тростями и зонтиками; казалось, пора бы устать и угомониться, но не тут-то было: с каждой пройденной милей их веселость становилась все бесшабашней. Хмель засел в них прочно и надолго, как огонь в торфянике, хотя, справедливости ради, надобно признать, что дело тут было не только в опьянении: попросту они были молоды и в отличном расположении духа, вечер удался, ночь стояла прекрасная, под ногами отличная дорога, и весь мир и вся жизнь впереди!
Не прошло и часу с тех пор, как я довольно бесцеремонно их покинул; не мог же я сделать это во второй раз, да притом мне так надоело возиться с Роули, что я обрадовался подмоге. Но, когда впереди на горе засияли огни Эдинбурга, мне стало весьма не по себе, а когда мы вступили на освещенные улицы, я положительно встревожился. Спутники мои заговаривали с каждым встречным и поперечным, а многих даже окликали по имени. Наконец, Форбс остановил какого-то солидного господина.
— Сэр, — сказал он. — От имени советуса Крэмондской академии я присваиваю вам ученое звание доктора прав. — И с этими словами нахлобучил шляпу ему на нос. Вообразите, каково было злосчастному Сент-Иву бродить по городу, где его разыскивала и полиция и заклятый враг — кузен, в компании этих разгулявшихся лоботрясов! Правда, пока еще мы продолжали свой путь беспрепятственно, хотя и поднимали на улицах шум, способный разбудить и мертвого, но вот наконец, кажется, на Эберкромби-плейс — во всяком случае, за садовыми оградами выстроились полумесяцем весьма респектабельные дома — мы с Байфилдом остановились как вкопанные: мы с ним вдвоем тащили Роули и изрядно поотстали, и вдруг наши проказники принялись срывать звонки и дощечки с именами владельцев!
— Ну, знаете, это уже слишком! — сказал Байфилд. — Черт возьми, я все-таки человек почтенный, на виду у широкой публики. Я не могу позволить себе попасть в полицию.
— Совершенно то же самое должен сказать о себе, — отозвался я.
— Вот что, давайте сбежим от них, — предложил Байфилд.
Мы поворотили назад и вновь стали спускаться под гору.
И как раз вовремя: послышались громкие тревожные голоса, зазвонил колокол, там и сям застучали колотушки ночных сторожей; было очевидно, что Крэмондская академия вот-вот вступит в стычку с полицией города Эдинбурга! Мы с Байфилдом, увлекая полубесчувственного Роули, торопливо удалялись от места происшествия и остановились лишь через несколько кварталов, там, куда шум и гам уже почти не доносились.