Брат и сестра, еще раз сближенные общим чувством грусти, сидели по сторонам изголовья. Оба примолкли. В комнате стоял запах лекарств от пузырьков, расставленных на ночном столике у кровати. Одна муха, сорвавшись со стены, полетела на огонь лампы и с резким жужжанием уселась на одеяле. Среди тишины раздался треск мебели.
— Он засыпает, — шепотом произнес Джорджио.
Оба сосредоточенно наблюдали за спящим ребенком, а перед глазами обоих носился призрак смерти. Какое-то оцепенение постепенно охватывало их, и они невольно погружались в созерцание этого призрака.
Прошло некоторое время.
Вдруг ребенок испустил крик ужаса, широко раскрыл глаза и приподнялся как бы преследуемый страшным видением.
— Мама! Мама!
— Что с тобой, мое сокровище?
— Мама!
— Что с тобой, дорогой мой?
— Прогони ее! Прогони ее!
VI
Диего умышленно не появился за ужином, но не обвинение ли его в смягченной форме прозвучало в словах Камиллы: «С глаз долой и из сердца вон!» А в речах матери — о, как скоро она забыла его слезы после их разговора там, у окна! — разве в речах ее не звучало порой то же самое обвинение?
Джорджио думал не без горечи: «Каждый здесь по-своему осуждает меня. В сущности, никто из них не может простить мне, во-первых, моего отречения от прав старшинства, во-вторых, наследства, полученного от дяди Деметрио. По их мнению, мне следовало поселиться здесь и следить за поведением отца и брата в целях благополучия всей семьи! Они воображают, что при мне не могло бы случиться ничего подобного. Следовательно, всему виновник — я. И вот мое искупление!»
По мере своего приближения к вилле, где укрылся неприятель и куда его принудили отправиться самыми крайними средствами, аналогичными беспощадным ударам дубины, он все более и более страдал от тяжести совершенного над ним насилия и негодовал против несправедливости подобного поступка. Ему казалось, что он является жертвой жестоких, неумолимых палачей, наслаждающихся его мучениями, а приходившие на память фразы матери в день похорон, во время его слез, после разговора у окна, казались какой-то насмешкой, еще более обострявшей эти мучения. «Нет, Джорджио, нет! Не надо так огорчаться, не надо так горячо принимать к сердцу… Я не хочу, чтоб ты страдал! Я должна была молчать, ни слова не говорить тебе! Не плачь, умоляю тебя! Я не могу видеть твоих слез!» А вместе с тем, начиная с этого дня, его провели по всем стадиям мучений! Эпизод этот прошел бесследно, ничего не изменив в отношениях к нему его матери. Все последующие дни она находилась в непрерывном раздражении, в непрерывной ярости: она по-прежнему заставляла его выслушивать бесконечный ряд старых и новых обвинений, пополняя их самыми отвратительными подробностями, ей как будто непременно хотелось, чтобы ни одна черточка, проведенная страданием на ее лице, не укрылась от сына, она как будто говорила: «Взгляни, как потускнели от слез мои глаза, как глубоки мои морщины, какая седина на висках! Жаль, что я не могу показать тебе мое израненное сердце!» Значит, его жгучие слезы только на одно мгновение растрогали материнское сердце. Оно не подсказало ей сострадания к сыну, и она продолжала ежедневно подвергать его ненужным пыткам! «О! Как редко встречаются люди, умеющие страдать молча и покоряться судьбе с улыбкой на устах!» Перспектива бурных объяснений с отцом и требуемого от него решительного поступка приводили Джорджио в отчаяние, и он доходил до того, что сердился на мать даже за ее неумение оставаться изящной среди скорби.
По мере того как (он шел, он нарочно не взял экипажа, отчасти с целью отдалить время, отчасти чтобы всегда иметь возможность вернуться или умышленно сбиться с пути) — по мере того как он шел, в душе его рос непобедимый ужас, заслоняя все другие ощущения, все другие мысли. Фантазия рисовала образ отца с яркостью действительности. Джорджио попытался вообразить себе и предстоящую сцену, и свою роль в ней, приготовить несколько вступительных фраз, причем путался в самых невероятных предположениях, припоминая все стадии своих отношений с отцом, начиная с периода далекого детства. Он думал: «По всей вероятности, я никогда не любил его». И действительно, ни в одном из наиболее ярких эпизодов прошлого не нашлось среди его воспоминаний ни проблеска искренности, нежности или стремления к близости в его отношениях с отцом. Чувством, пронизавшим все воспоминания его детства, являлся исключительно один страх перед отцом, подавляющий все остальное: страх в ожидании розог или брани, завершавшейся побоями. «Нет, никогда я не любил его». Деметрио был его настоящим отцом, единственным близким ему человеком.