В течение двадцати пяти лет Петр Васильевич с неослабевающей любовью трудился над песнями. Этот труд сопровождал его всюду, он корпит над песнями и в Симбирской деревне Языкова, и на водах за границею. А было от чего охладеть. Самый способ его работы — установление идеального текста песни с подведением всех вариантов — требовал неимоверной усидчивости и крайне утомительного напряжения мысли, работа подвигалась черепашьим шагом. Добро бы еще он мог, по мере изготовления материала, беспрепятственно выпускать его в свет, но при тогдашних цензурных условиях это оказывалось невозможным. Через 12 лет после первого замысла о печатании дело еще не подвинулось ни на пядь, в 1844 году брат Иван Васильевич писал ему из деревни в Москву:
«Если министр будет в Москве, то тебе непременно надобно просить его о песнях, хотя бы к тому времени тебе и не возвратили экземпляров из цензуры. Может быть, даже и не возвратят, но просить о пропуске это не мешает. Главное, на чем основываться, это то, что песни народные, а что весь народ поет, то не может сделаться тайною, и цензура в этом случае столько же сильна, сколько Перевощиков над погодою. Уваров, верно, это поймет, также и то, какую репутацию сделает себе в Европе наша цензура, запретив народные песни, и еще старинные. Это будет смех во всей Германии… Лучше бы всего тебе самому повидаться в Уваровым, а если не решишься, то поговори с Погодиным».
Наконец, в 1848 году после многих хлопот удалось напечатать 55 духовных «стихов» в «Чтениях Общества истории и древностей российских»… Очевидно, предполагалось дальнейшее печатание, но на «Чтения» в том же году обрушилась цензурная кара (за напечатание перевода книги Флетчера о России). Затем еще только в «Московском сборнике» 1852 года и в «Русской беседе» 1856, книге I, было напечатано по несколько песен из собрания Киреевского: в первом четыре, во второй — двенадцать. Таким образом, при жизни Киреевского увидели свет только 71 песня из нескольких тысяч, им собранных. Как раз после 1848 года очень усилилась строгость в отношении печатания памятников народного творчества[424].
Языков метко назвал Киреевского (в стихотворном послании к нему): своенародности подвижник просвещенный[425]. Он был несомненно один из образованнейших людей своего времени, даже в европейском смысле, довольно сказать, что он говорил и писал на семи языках. Он внимательно следил за западной исторической литературой, неукоснительно читал аугсбургскую «Allgemeine Zeitung» и т. п.; в его библиотеке, которую он старательно собирал всю жизнь, было представлено, если считать славянские наречия, шестнадцать языков, «огромное количество книг, более всего исторических, тщательно подобранных, заботливо переплетенных, с надписью почти на каждой его бисерным почерком „П. Киреевский“, со множеством вложенных в них листочков, исписанных замечаниями (и нигде не исписанных по полям)». Он хорошо рисовал, страстно любил музыку и, кажется, сам недурно играл на фортепиано. Я видел вырезанные им прелестные силуэты Баратынского, Чаадаева, Пушкина, Рожалина, кн. В. Ф. Одоевского и многих других[426].
Он болел невежеством русского общества, горячо приветствовал всякие просветительные начинания и сам делал в этом направлении, что мог. Уже незадолго до смерти он решил приступить к изданию систематической переводной библиотеки по истории западноевропейских стран и с этой целью роздал книги для перевода близким к нему людям.
«Себе, — пишет он, — я выгородил круг книг, с которыми надеюсь и сам сладить и которые удовлетворят, по крайней мере, самой насущной современной потребности. А именно: краткие истории всех народов с их статистиками и полная ученая литература славянских народов, но для понятия второй необходимо нужны прежде первые»[427].
В своей «своенародности» он не боялся просвещения, напротив, он был убежден, что оно и есть вернейший путь к своенародности. Так, увлечение итальянской музыкой его не только не огорчало, как вероятно Шевырева или Погодина, но радовало: «Слава Богу, — говорил он, — только бы полюбили какую-нибудь музыку, тогда поймут народную, придут к своей»