— Стой! Руки вверх!
Следом за этим раздается короткий вскрик и затем плач. Это Полина. Она сидит, откинувшись на свой вещевой мешок, и продолжает всхлипывать. Капитан, сердясь на свое оружие, которое мешает ему, снимает с жены автомат, гранаты, шинельную скатку и повторяет отрывистым шепотом:
— Тссш… тссш…
Когда он берется за вещевой мешок, Полина шепчет:
— Осторожней, не расшиби арбуз!
— Арбуз?.. Какой арбуз?
— Ну, арбуз. С первого дня берегу для вас. Такой звонкий. Наверно, краснущий и сладкий-сладкий.
Полина, не доверяя мужу, сама развязывает вещевой мешок. На свет божий — вернее, на божью тьму — появляется большой шар-арбуз. Мы с Сорокиным несколько раз передаем его из рук в руки. Тяжелый, звонкий, прохладный. Затем Сорокин разваливает арбуз финкой на несколько большущих ломтей, а Полина шепчет:
— Угощайтесь и чувствуйте: для вас берегла.
— Чувствуем, чувствуем, — отзываемся мы.
Арбуз действительно очень сладкий, сахаристый. Мы съедаем и корки: в них есть влага.
— Где ты раздобыла такой? — спросил Сорокин.
— Схватила на лету.
— Не морочь!
— И не думаю. В самом деле на лету. Была еще в парашюте и схватила. Точно.
И рассказывает. Когда она выпрыгнула из самолета в огни прожекторов, ракет и трассирующих пуль, ее обуял такой страх, что она почти лишилась сознания. Пришла в чувство уже около земли, и ей захотелось поскорей упасть, зарыться в нее. Она вытянула руки, и, когда стукнулась о землю, руки угодили на что-то твердое, круглое, холодное. Подумала, что это мина, отбросила ее и закричала от страха. Потом очувствовалась, огляделась. Кругом лежали неснятые арбузы. Сорвала один, прижала к груди: «Ах, мой кругленький, гладенький, миленький! Вот угощу товарищей».
— Вас, чувствуйте!
Сорвала еще арбуз и пошла. Этот другой арбуз съела от жажды.
Похоже, что Полина приземлилась на огороды у той же деревни, что и я. Она слышала собачий лай, стрельбу, взрывы моих гранат. А впрочем, в ту ночь и стреляли, и гранаты бросали, и собаки лаяли не в одной деревне. На учебных занятиях бывало сколько раз — прыгаем быстро один за другим, а приземлимся на площади в четыре-пять километров. Самолет — штука ходкая, а тут еще подмогнет ветер. Наладилась Полина тоже, как и я, к лесу, но из-за большого движения не решилась перейти дорогу и спряталась в копнах. Она видела, как по полю бродили немцы, искали в копнах десантников. Но всех копен не открыли. Однажды два немца проходили совсем близко от Полины. Она слышала, как один уговаривал другого пооткрывать еще копны, а тот упирался: «Найн, найн. Русские не такие дураки, чтобы прятаться здесь».
— И ты снесла это оскорбление? — рассмеявшись, спросил Сорокин.
— Пришлось снести. И потом все время перебегала, переползала из копны в копну. Как видишь, русская дурь оказалась умней немецкого ума.
— Я рассуждал по-немецки, искал тебя не в копнах, а по оврагам, среди бурьяна. Чего ты морочила нас фонариком?
— А вы зачем путали меня? — возразила Полина.
— Мы сигналили между собой.
— Откуда мне знать это? Я думала: немцы.
Светлеет. Надо устраиваться на день. Оставаться в том месте, где мы долго мигали фонариками, опасно, и переходим в другое.
— Можете поспать, — шепчет Сорокин.
— А ты? — спрашивает Полина.
— Останусь в боевом охранении.
— Зачем? Вон какой бурьянище!
— Товарищ Полина, войском командую я. Приказываю подчиняться! — В голосе капитана и шутливое и нешуточное.
Я отползаю немного от Сорокиных и обминаю в бурьяне местечко для сна. Мне хорошо, так хорошо, что я непроизвольно смеюсь от счастья, будто все — война, десант, огонь, страхи, тревоги — кончилось, я чувствую себя как дома, на родине. Это чувство родины идет ко мне от Сорокиных: родина-то ведь в своих, в близких людях.
С таким командиром, как Сорокин, и в огне можно жить. От него всегда веет такой силой, такой уверенностью, таким спокойствием, словно в нем сидит целый гвардейский полк. Он немного старше нас, едва перешагнул за двадцать лет, но вояка уже матерый, бывалый. Прошел всю финскую войну, все отступление до Волги, всю оборону Сталинграда, наступление от Волги до Днепра. Участвовал во многих боях и ни разу не ранен.