— Мало ли!
— Ну, а помог?
Ефим вздохнул и, усмехаясь, почесал грудь.
— Поможешь ему, чёрту…
— А будешь помогать? — допрашивал Финоген.
— Больше не буду! Ну его… — И Ефим безнадёжно махнул рукой.
— Это ты врёшь, — будешь и ещё! И хлеба ты ему дашь, и овцу, и прочее…
— Да ведь как не дашь!.. — почти с отчаянием сказал Ефим, сплёвывая в сторону.
— Ну, то-то вот! А какая ему от того польза? И тебе тоже — какая? Выходит, брат, у нас от этого одна бестолочь. Сволочь всякую мы нянчим, а хорошего, нужного человека не умеем беречь. Говорил я вам тогда насчёт хромого Пашки, Савёлычева сына: «Эй, мужики! выделите ему клок земли, сгоношите избёнку… отблагодарит он!» А вы заартачились: то да сё… Ну, и вот — он теперь, в Анкудиновой живучи, и слесарит, и кузнечит, и ребят учит грамоте… да вон ещё корзины плесть выучил… Пользу от него имеют анкудиновцы али нет?
— Н-да, тут мы проштрафились, Финоген Ильич… Это ты тогда верно говорил. Насчёт ребят-то вот плохо… ну-ка иди на завод, ломай четыре версты… Совсем даром мёрзнут… С Пашкой мы обмишулились… жа-аль!
И Ефим даже чмокнул губами как-то особенно…
— Мужику, Ефимушка, прежде всего надо ум иметь при себе… без ума мужику никак невозможно жить на земле! — сказал Финоген, тяжело вздыхая.
Постояв ещё с минуту друг против друга, шабры разошлись. Ефим отправился в угол своего огорода и стал там крепить плетень; а Финоген вдумчиво посмотрел вслед ему, качнул головой и пошёл к избе широкими, твёрдыми шагами.
А в избе Лёски Киликина происходил другой разговор. Худенький, остробородый Лёска сидел за столом против Лохова; на столе красовалась бутылка водки, чашка квашеной капусты и большой обломанный кусок ржаного хлеба. В избе было темно, но мягкие покровы тьмы не скрывали ни истоптанного пола с широкими щелями между половиц, ни закопчённых кривых стен. Потолок над головами собеседников провис и был подпёрт двумя жердями; пол прогнулся под тяжёлой грудой избитой, полуразвалившейся печи.
Три маленьких квадратных окна смотрели внутрь избы, как три глаза, — холодные и мутные, они были тупо печальны.
Тяжёлый запах гнили наполнял эту нору, и хриплый голос Лёски скрипел в ней каким-то деревянным звуком.
— Для мужика первое дело — смелость во всём. Который мужик трусоват, тому ходу нет. Я вот не имею этой самой смелости и живу так, как положено мне… Ни о чём я не могу постараться, потому знаю — толку не будет, что я ни делай… Духу нет у меня… а человек, который без духу, — разве человек?
Лёска налил водки в чайную чашку и медленно высосал её.
— Ну, так как же Финоген-то? Значит, слушают его? — спросил Лохов, задумчиво барабаня пальцами по столу.
— Финоген, первое дело, — смелый мужик. Он, коли не так, так эдак… он всегда находит себе выручку… Он раз как-то по весне приехал из города… была у него десятина под яровое вспахана… и вдруг он горчицу сеет. Ведь ежели подумать — зачем горчица? Куда её? А он уж её зараньше пристроил к месту… и ба-альшие деньги взял! Горчица — она пища барская, — ему, может, тыщу рублей за неё отсыпали!
— Ну, а так, вообще-то… выжига он? — спросил Лохов, подумав.
— У-у! — скорчив страшную рожу, завыл Лёска. — Он, брат, не смотри, что такой облом: он всякому без мыла в душу влезет… так-таки и вопрётся в самую твою суть, как гнёт в кадушку с капустой. Позапрошлый раз приезжал земский, так и тот… в первую голову — Финогена позвать сюда! Дураки, говорит, вы все. Явился Финоген… и, как он явился, — земский сейчас же всё понимать начал…
Лёска ещё налил себе водки и снова высосал из чашки, как голодный ребёнок молоко из соски. Лохов посмотрел на него, на пустую бутылку и, поднявшись с лавки, сказал:
— До свиданья!
— Прощевай! Ну, а как же трактир, слышь, строим? — спросил Лёска, глупо оскалив зубы.
— Об этом ещё надо подумать… — солидно сказал Лохов и вышел из избы.
На улице было сыро и холодно. Уже надвигалась тёмная ночь осени. Кое-где в избах мелькали огни, бросая на дорогу светлые полосы. Тоскливо выла собака; ветви деревьев уныло шелестели… Со всех сторон окружённые тяжёлой тьмой, избы беспомощно жались друг к другу, искривлённые, пошатнувшиеся; солому на их крышах взъерошил ветер, и они казались объятыми непобедимым страхом.