— Тоже отощала!.. — заметил Уповающий.
— Тпрусень, тпрусень! — поманил Пляши-нога. Лошадь взглянула на него и; отрицательно качнув головой, снова опустила её к земле.
— Не хочет к тебе, — пояснил Уповающий её утомлённое движение.
— Идём!.. Ежели её — татарам отвести — рублей семь дадут, пожалуй… — задумчиво проговорил Пляши-нога.
— Не дадут. Чего в ней!
— А кожа?
— Кожа? Так разве за кожу столько дадут? Трёшницу за кожу.
— Н-ну!
— А что? Ведь у неё какая кожа? Портянка старая, а не кожа…
Пляши-нога взглянул на товарища и, остановясь, сказал:
— Ну?
— Хлопотно!.. — нерешительно откликнулся Уповающий.
— Чего там?
— Опять же следы… Земля сырая… видно будет, куда повели…
— Лапти наденем ей…
— Как хоть…
— Айда! Загоним её в лес и там в овраге дождёмся ночи… А ночью выведем и сгоним к татарам. Тут недалеко — версты три…
— Что ж? — кивнул головой Уповающий, — пойдём! Синица в руки… Только бы не того…
— Ничего не будет! — уверенно сказал Пляши-нога.
Они свернули с дороги и, оглядываясь по сторонам, пошли к лесу. Лошадь посмотрела на них, фыркнула, взмахнула хвостом и снова принялась щипать блеклую траву.
На дне глубокого лесного оврага было сыро, тихо и сумрачно. Журчание ручья носилось в тишине грустной жалобой. С крутых склонов оврага свешивались вниз голые ветви орешника, калины, жимолости; кое-где из земли беспомощно торчали корни, вымытые весенней водой. Лес был ещё мёртв; сумрак вечера увеличивал безжизненное однообразие его красок, унылое молчание, притаившееся в нём, наполняло его мрачным и торжественным покоем кладбища.
Дружки давно уже сидели в тишине и сыром сумраке, под группой осин, съехавших вместе с огромной глыбой земли на дно оврага. Маленький костёр ярко горел пред ними, и они, грея над огнём руки, понемногу подбрасывали в него сучья, заботясь о том, чтобы огонь всё время горел ровно и костёр не давал дыму. Неподалёку от них стояла лошадь. Они окутали ей морду рукавом, оторванным от лохмотьев Уповающего, и привязали её за повод к стволу дерева.
Уповающий, сидя на корточках, задумчиво смотрел в огонь и насвистывал свою песню; его товарищ, нарезав пучок ивовых прутьев, плёл из них корзину и, занятый своим делом, молчал.
Унылая мелодия ручья и тихий свист бездольного человека жалостливо плавали в безмолвии вечера и леса; иногда потрескивали сучья в огне, потрескивали и шипели, точно вздыхая, как бы сочувствуя жизни двух людей, более мучительной, чем их смерть в огне.
— Скоро мы пойдём? — спросил Уповающий.
— Рано ещё… Стемнеет совсем, тогда и пойдём!.. — ответил Пляши-нога, не поднимая головы от своей работы.
Уповающий вздохнул и закашлялся.
— Ты что, озяб, что ли? — спросил его товарищ после долгой паузы.
— Не-е… скушно мне чего-то… Сердце сосёт…
— Болезнь…
— Надо быть, она… А может, что другое.
Пляши-нога сказал:
— А ты не думай…
— Про что?
— Да про всё…
— Видишь ты, — вдруг оживился Уповающий, — не могу я не думать. Смотрю я на неё, — он махнул рукой на лошадь, — тоже и у меня была такая… Замухрышка она, а в хозяйстве — первый винт! У меня одно время даже пара была… здо́рово я в ту пору работал.
— А что выработал? — холодно спросил Пляши-нога. — Не люблю я этого в тебе… Заведёшь волынку и охаешь — а к чему?
Уповающий молча бросил в огонь горсточку мелко изломанных сучьев и стал смотреть, как искры летели кверху и гасли в сыром воздухе. Глаза у него часто мигали, по лицу бегали тени. Потом он повернул голову туда, где стояла лошадь, и долго разглядывал её.
Она стояла неподвижно, как вкопанная в землю; голова её, обезображенная повязкой, была понуро опущена.
— Рассуждать надо просто, — сурово и внушительно говорил Пляши-нога. — Наше житьё: день да ночь — и сутки прочь! Пища есть — хорошо; нет — попищи-попищи, да и перестань… А ты как начнёшь — слушать скверно. От болезни это у тебя.
— Должно быть, от болезни, — согласился Уповающий; но, помолчав, прибавил: — А может, — от слабого сердца.
— И сердце слабое от болезни, — категорически заявил Пляши-нога.
Он перекусил зубами прут, взмахнул им, со свистом разрезал воздух и строго сказал:
— Я вот здоров — и нет у меня ничего такого!