Том 2. Въезд в Париж - страница 95

Шрифт
Интервал

стр.

Мне так приятен строгий кабинет, покойный, чинный. Темные портьеры. Кожаный диван, глубокий, кресла, в зеленых шторках шкафы, бронзовые лица мудрецов. Я вижу Цицерона гладкий череп, Царя-Освободителя, с хохлом, Законы. Мудрые Уставы на столе. Стол длинный, у окна. Горит свеча. Окно раскрыто. Портьеру чуть колышет. Из сада тянет зеленью и ночью. Цветет сирень. Я вижу кисти. Свет от свечи на них, на матовых листочках, темных. Тишина. От уличного фонаря льет в тополь, струятся беловатые листочки.

– Обсудим… – говорит патрон, закуривая от свечи сигару. Он благодушен и спокойно весок. Мне приятно. Я знаю, – он скончался. Но это ничего не значит: он – в другом.

Я говорю:

– Но как же вы теперь? У вас все тот же кабинет, порядок. И Уставы?.. Вас не коснулось..?

– Не мо-гут… – говорит он веско. – Они не знают. Все это… – он обводит кабинет и к саду, – вне! Закон… – захватывает он Уставы, пускает веером листочки, – вы знаете, еще Юстиниан… «висячее наследство»?..

Я вспоминаю что-то: да, Юстиниан..? «висячее наследство»?

Он продолжает, веско:

– Ну, обсудим. «Висячее наследство»… Не нужно смешивать: не выморочное!.. – грозит он пальцем, – нет! Я знаю. Когда, правопреемник, неизвестен, в неведомой отлучке… – показывает он за сад, куда-то, – но он… есть! Презумпция… Ну, где-то… так сказать, по-тенци-ально. Обсудим казус… – размахивает он за сад. – Данный казус, огромное наследство, как бы висит и ждет возникновения по праву, – id est, momentum juris. Ясно? А здесь… – показывает он на шкафы, на кабинет в покое, – здесь-с – о-пе-ка! Неуловимая, моральная… скажу я лучше – ду-ховная опека, tutela spirita. Вот почему… немогут! Не будем говорить о праве: фактически не могут! Impotentes. Оно недосягаемо для тлена. Ergo: victores sumus! Ясно. Вам понятно?

Мне все понятно, нам – понятно. Я верю, и спокоен, что – опека, там, патрон все знает. Не могут. Вот почему и кабинет, и стол, и Своды, и за окном сирень, и дворник за забором, и куполок Успенья где-то там, – все прочно: «висячее наследство» и опека. Да.

Я схватываюсь:

– Carte d'identite… Мне надо… личность..?

Он понимает с полуслова. Смотрит на часы, – часы его на редкость, хронометр, – разглаживает русую бородку, чешет лоб.

– Устроим. Едем в Камергерский, сегодня Чехов. Там поручители… на стенках, в зале? – он моргает, – оттуда вы, как полноправный. Есть закон!.. – показывает он на томы.

Я понимаю: есть такой закон. Патрон все знает. Так мне хорошо, что я хочу увидеть куполок Успенья. Смотрю в окно: не видно, тополя мешают, разрослись. Как будто, месяц: свет по саду, тонкий. А за забором мирные шаги. Там дворник, горничная адвоката. Тихий смех.

Я слышу за кустами шорох.

– Это мой «Милорд»…

Я знаю: горничная вывела «Милорда». Мне покойно.

– Пока у вас ночую..? – говорю.

– Естественно. Ну, едем. Бисмарк там… А если Бисмарк… Я понимаю: если Бисмарк…!

Патрон уходит одеваться. Я дремлю.

«Милорд» залаял?.. Грузовик рокочет, стук в ворота?.. Я слышу – голоса, по саду..? Они, за мною… знаю. Я тушу свечу, сную по кабинету, в темноте. На месяце окно яснеет. Шепчутся деревья, ветер. Шаги под окнами. Я слышу – цапают за подоконник, лезут… вижу, как картузы яснеют, головы стоят в окошке… Хватаю что-то и кричу, кричу…

* * *

Молочные полоски, смутно. Не понимаю – что, но слышу – радостное, в уши:

– Marchand d'habit et peaux-o-o..!

Париж?!. В Париже я… На уличке – marchand d'habit, старьевщик, шкурки. Я признаю молочные полоски-ставни. Гремят бадьи, грузовики увозят мусор… – утро. Тени скрылись.

Лежу я долго, прихожу в себя. Мне больно. В Париже, далеко…

Весь день – не свой. Ощупываю голову: в таком – и сколько! Все. От первого луча до – смерти. Вся жизнь, великое богатство жизней. И вот, marchand d'habit – последнее мое богатство? радость? Грязное тряпье и шкурки… Крик его срывает, кроет – все. Как на заре рожок, бывало.

Странно.


Февраль 1926 г

Париж

Сидя на берегу

Океан

Иду на пустынный берег, к океану.

Тропинка ведет лесами. Поднявшиеся с песков, здешние леса глухи, строги: ни птиц, ни свежей веселой поросли, ни травки мягкой. Папоротник да вереск. Сосны не наши, медные, в розовой шелухе по верху, а черные до макушек, жесткие, – хмурь и мрак. Древнее, когда не смели смеяться краски. Гулы вершинных игл и рокот великих вод извечно ведут орган – печальный, строгий. Великая тайна слышится, – тоска бездумного бытия.


стр.

Похожие книги