Вскоре он женился на черноглазой учительнице-гречанке, и месяца через два она шепнула ему стыдливо: «Я, кажется…» От счастья он осмелел и купил клочок пустыря в рассрочку, завел огородик, садик, пчел – продавал мед приезжим… Через год жена опять сказала ему: «Я – уже!», и Иван Степаныч решил построиться.
Он был тихого нрава, с доброй народнической закваской. На книжной полочке у него стояли Короленко и Глеб Успенский, висели в рамочке Некрасов и Златовратский. Он читал «Русские ведомости», – раз даже напечатали там его заметку о хрестоматии для татар, – и, выпив на именинах стаканчик красного, с чувством подтягивал, пощипывая бородку: «Выдь на Волгу… Чей стон раздается?..» А когда шел ночью домой и глядел на звезды, в нем кипели горячие чувства к народу и человечеству. Вспышки далекого маяка за кипящим морем вызывали любимое:
«А все-таки впереди… огни!»
В это он свято верил.
И уже собирался он строиться, уже отпускали ему в рассрочку камень и черепицу, – как все расстроилось: с год уже шла война, недоставало людей, и Иван Степаныча позвали на помощь. Он был очень высок и худ, – ребятишки прозвали его «селедкой», – и с грудью у него было что-то, но его все же взяли. В день призыва жена объявила ему, что она – «опять!». То и другое он принял не без волнения, но покорно, как народную тяготу, и так же честно подгонял к войску воловьи гурты, – его сунули в это дело. – как обучал ребят букве «е».
II
В том же городке, в Слободке, жил-работал дрогаль Иван. Занесло его к морю из-под Рязани, на дачу водовозом. Он огляделся, сколотил деньжонок, женился на заезжей тулячке, купил плановое место с развалюшкой и занялся извозом. Жена нарожала ему ребят, и он решил осесть прочно. Домишко перетряхнул, прикупил лошадь, завел корову. Но тут началась воина, и дрогаля потребовали на помощь. Было ему уже к сорока, и пробовал он отмотаться грыжей, но его взяли за дюжий вид, и попал он на то же воловье дело, к Ивану Степанычу подручным. Так они и служили вместе.
В тягостную минуту Иван Степаныч успокаивал себя доводом, что война – естественный результат человеческого несовершенства, но последствия ее могут быть благотворны. И давно лелеемое, заветное, – дух захватывало при мысли! – вставало перед ним в красоте ослепляющей. А Иван-дрогаль никаких доводов не имел и считал войну злом, из которого надо выкрутиться как можно скорей и лучше, – во всяком случае, с пустыми руками возвращаться домой не следует.
Сидя у костерка в степи или в скотском вагоне, провожая быков к тылам, оба с тоскою думали о семье. Иван называл войну господской затеей, а Иван Степаныч старался войну осмыслить.
– Война, – говорил он, – явление стихийное. Люди, Иван, еще дикари. Когда моральный уровень человечества поднимется, тогда и войны не будет. Человечество, понимаешь… стремится к звездам! нравственно улучшается!..
– Не надо мне никаких звезд… это все генералам нужно!
– Чудак!.. – смеялся Иван Степаныч. – А может, после войны перемены будут… государственные?!..
– Не надо мне ничего, никаких переменов. Мне мое отдай! Хозяйство горбом наладил, семья…
– Тебе!., мало ли что… а перед всей-то жизнью мы с тобой что? мошки!! перед человечеством?!..
– А, блажной ты, Иван Степаныч! кака така я мошка?! Коль все мошки, с чего ж я-то буду плошей других?! Тебе вот звезду нужно – и сшибай, а мне мое! Ты вот про человечество, и я тебе тоже по человечеству говорю… Другой год по пустому делу быков гоняем, а семья без хлеба, поди, сидит. С лошадями Анисье не управиться да с детями… Вам вон доходы какие, может, идут, а нам что!.. Кончать надо эти порядки.
– Вот и будет… перемена какая… Если стихия разольется… – перед ней все бессильно! – намекал осторожно Иван Степаныч.
– Опять ты свои стихи! Не дураки и мы тоже… Нет, кончать надоть эти порядки.
Хоть и недоговаривали, а Ивану Степановичу казалось, что у них думы общие, и он был доволен. Но когда взбесившийся бык припер рогами и сломал ему два ребра, и, подлечив в госпитале, отпустили Ивана Степановича совсем, он признался себе, что надо смотреть проще, и с радостью поехал домой, поплевывая кровью.