— Теперь одна? Земля и воля?
— Не кричи. Да.
— А какая другая будет?
— В Петербурге расскажу.
— Денег ты им много везешь?
— А любопытно?
— Как хочешь.
— Видишь, за этот год собрала я тысяч шесть, но осталось около четырех.
— А в общем, большие пожертвования?
— Не знаю. Знаю одно только, что нужда громадная в деньгах.
— И когда конец?
— Конец?
Маня пожала плечами.
— Только еще начинается. При детях твоих будет конец.
В Тулу приехали вечером.
— Не провожай, — категорически сказала Маня, целуясь с братом.
— Я все равно пойду в буфет.
— Немножко подожди.
Карташев в окно вагона видел, как сошла Маня, поздоровалась с каким-то худым, сгорбленным, молодым брюнетом с жидкой бородкой и прошла с ним к выходу.
Карташев еще немного подождал и тоже вышел.
В большой зале буфета стоял гул от массы голосов толпившегося народа.
Карташев вспомнил, что, будучи студентом, в Туле всегда ел суточные щи с пирожками. И теперь он потребовал себе щей, ел их и искал глазами сестру.
Но ни ее, ни спутника ее нигде не было видно.
Только на десятый день по приезде Карташев увиделся с сестрой.
Она подошла к нему, когда он выходил из гостиницы.
— Не бери извозчика, — сказала она, — пройдем пешком.
Они пошли сперва по Вознесенскому и затем повернули по Морской по направлению к театрам.
— Ты шла ко мне или ждала меня?
— Ждала. Такое знакомство, как со мной, принесет тебе только вред. Слушай теперь хорошенько. То, о чем мы говорили дорогой, — теперь совершившийся факт: образовалась новая партия, и я примкнула к ней. На днях мы выпускаем первый номер нашего журнала. Мы будем называться народовольцы. Наша программа в сущности не отличается от «Черного передела», но путь для достижения цели у нас иной. Мы говорим так: пока нет свободы, настоящей, по крайней мере, чтобы высказывать открыто свои мнения и вести мирную агитацию, ничего нельзя сделать, как уже показал опыт. За пропаганду, то есть за то, что дозволяется во всех конституционных государствах, у нас ссылают уже на каторгу, а скоро и вешать будут. Поэтому и прежде всего борьба с режимом, чтобы свергнуть его и установить ту форму, хотя бы буржуазной свободы, какой пользуются в Европе. Борьба на почве террора: политические убийства, устранение тех, в чьих руках власть, кто не желает нового порядка вещей.
— Но ведь всякое насилие — замена разума руками, а те руки сильнее ваших.
— Теперь — да, но пройдут года, и там будет меньшинство. Мы-то, конечно, обреченные… Я уже переменила фамилию: сестры Мани у вас больше нет. Подготовь маму, и выдумайте себе, какую хотите, историю моего исчезновения. До свадьбы лучше не говори ничего: я осталась, чтоб присмотреться к курсам.
— Ты будешь писать?
— Нет, ни я к вам, ни вы ко мне.
— Маня, но ты подумай, какой это удар для мамы будет?!
— А! Среди всех тех ударов, о которых скоро услышите, стоит ли еще говорить о таком ударе? И этот урод, на набитый мешок похожий, — Маня показала на проходившего, точно распухшего господина, который с широко раскрытыми глазами осмотрел ее, — и лучший из людей — только короткий, очень короткий момент проносятся по земле, и весь вопрос не в продолжительности этого мгновения, так как оно все равно ничтожно по краткости, а в том, как это мгновенье будет использовано, сколько сознания будет в него вложено в том смысле, что раз живешь, коротко живешь, и третье, что никому, кроме дела, которое вечно в тебе и за тебя будет жить, ты не нужна и не принадлежишь. Постарайся стать на мою точку зрения и понять одно, что все, что я говорю, не слова, а мое дело, и с точки зрения этого дела ты понимаешь, как я отношусь и к своим и к маминым невзгодам, которые являются для дела вредными, тормозящими его, поэтому отвратительными. Законно, целесообразно одно: общее, равное благо людей, и враги этого блага, похитители его, — наши враги без пощады. Они будут, конечно, ненавидеть нас, будут искажать смысл нашей деятельности, но им и не остается ничего больше… Можешь передать маме, что я лично счастлива, что попала в лучшую струю человеческой жизни, и что, что бы меня ни ждало, я лучшего ничего и не желаю. Желаю только, чтоб это все было чем больше, тем лучше.