— Спать скоро пойдешь?
— Скоро.
Дверь затворилась.
Когда через час Маня провожала своего гостя, он спросил ее:
— Не влюбились?
Маня равнодушно махнула рукой.
— Я слишком ненавижу, чтоб было еще место для любви.
— Звонко сказано! — усмехнулся молодой человек. — А я вот все мучаюсь и от того и от другого!
— И на здоровье! Дай бог только поменьше удач в любви и побольше в ненависти.
Маня захлопнула дверь, заперла ее и пошла к себе.
Как ни тихо проходила она коридором, сонный голос из спальни окликнул ее:
— Ты, Маня?
— Я.
И Маня быстро шмыгнула в свою комнату, пока опять не заговорила Аглаида Васильевна.
— Маня, зайди ко мне. — После молчания она опять сказала: — Маня!
Никто не отвечал.
— Ушла к себе! — Гнев охватил Аглаиду Васильевну, и первым побуждением было встать и грозно идти к Мане. Но она продолжала лежать в каком-то бессилии. Она только плотнее прижала свою белую голову к подушке и очень скоро опять заснула.
В пять часов утра Аглаида Васильевна была уже на ногах. Она долго стояла на коленях перед своим большим киотом, уставленным образами. Были тут и старые и новые, были и в золотых и серебряных ризах, были и маленькие без всяких риз, совершенно темные. Висели крестики, ладанки, лежали пасхальные яйца, одно маленькое, красненькое, десятки лет уж лежавшее, совершенно высохшее и только во время тряски издававшее тихий звук от засохшего комка внутри.
Каждую пасху Аглаида Васильевна брала яйцо в руки и погружалась на несколько мгновений в соприкосновение с тем, что было когда-то.
— Мама, что это за яичко?
— Вам это знать не надо.
Был канун троицы. Аглаида Васильевна ждала сегодня Зину с внуками и внучками.
Она молилась больше часу. Встав, утомленными тихими шагами она прошла в столовую, взяла спиртоварительную кастрюльку, кофейник, кофе, сливки, просфору и вышла на террасу.
Радостное, светлое утро ослепило ее.
В соседнем монастыре уже звонил колокол.
«Хороший знак!» — подумала Аглаида Васильевна.
Она положила все предметы на стол и медленно, удовлетворенно три раза перекрестилась. Затем она села в соломенное кресло и некоторое время отдавалась охватившему ощущению красоты картины.
На террасе была тень, была прохлада, а там, на море, на горах, солнце уже ярко сверкало.
Как будто настал уже великий праздник и природа в сознании его замерла, охваченная восторгом, счастьем, сознанием своей жизни, бытия.
Только люди густой муравьиной толпою на пристанях копошились, и глухой гул толпы несся оттуда.
Аглаида Васильевна отыскала глазами купол собора, опять трижды перекрестилась. Затем она начала варить себе кофе.
Эти часы были лучшими в ее жизни. Потом проснутся дети, ворвутся, шум и заботы дня у каждого свои, многосложные, перепутанные; приедет Зина с детьми, а теперь часы отдыха, часы, когда она только с богом, когда она набирается сил для всего предстоящего дня.
А чтоб их иметь достаточно, прежде всего мудрое правило — довлеет дневи злоба его, и другое — на все его святая воля. Думала в эти часы Аглаида Васильевна только о приятном.
Вот сын кончил и приехал. Пережить с ним пришлось больше, чем со всеми остальными, вместе взятыми, детьми. Буквально был вырван из объятий смерти, из объятий ужасной болезни.
Самого его заслуга, конечно, большая, но еще большая Наташи, которая свою жизнь отдала за него. А еще большая, конечно, святого Пантелеймона, которому умирающего тогда сына передала Аглаида Васильевна. Надо сегодня отслужить ему молебен, надо на Афон из первого жалованья сына отправить двести рублей… И непременно заказать образ со святыми Артемием и Пантелеймоном. Конечно, величайшая ее мечта, чтоб к концу жизни ее Тёма, прошедший уже весь тяжелый путь искупленья, в созерцании познанной жизни, последние свои минуты провел уже под схимой, приняв имя подарившего ему жизнь — Пантелеймона.
И еще об одной мечте своей подумала и вздохнула Аглаида Васильевна. Чтоб на этом образе была и та святая, имя которой будет носить подруга жизни ее сына.
«Аделаида», — где-то в самых тайниках сознания пронеслось это имя, но Аглаида Васильевна отогнала это, как суетное пока, и, крестясь, громко сказала: