Надеюсь, я не лишу своего героя расположения читателей, исполнив то, что велит мне долг смиренного летописца, и сообщив, что первым трезвым побуждением нашего нежного поэта было спалить хижину дотла со всем ее содержимым. На смену этому явился более умеренный замысел: дождаться возвращения всей компании и бросить вызов Первому Валету; затем — смертельный поединок, жертвой которого, вероятно, станет он сам, и душераздирающее объяснение «in extremis»[31]: «Как видно, один из нас лишний. Впрочем, пустое; теперь все разрешилось. Прощайте!» Смутно припомнив, однако, что нечто в этом роде встретилось в последнем истрепанном романе, который они читали сообща, и его противник может узнать эту тираду или — и того хуже — воспользоваться ею сам, он быстро отбросил эту мысль. К тому же и момент, подходящий для апофеоза самопожертвования, уже прошел. Теперь не оставалось ничего другого, как отказаться в письме от заявки и хижины, предложенных в виде взятки, ибо ждать возвращения своих компаньонов он не должен. Он вырвал лист из замусоленного дневника, давным-давно начатого и заброшенного, и принялся сочинять письмо. Не один покрытый каракулями листок был изорван в клочья, прежде чем его негодование сменилось ледяною сдержанностью. Однако написанная от третьего лица фраза: «Мистер Джон Форд с прискорбием уведомляет своих бывших компаньонов, что предложенные ему дом, мебель и…» — показалась не слишком уместной применительно к бочонку из-под солонины, служившему ему письменным столом; другой, более красноречиво изложенный отказ стал выглядеть дурацким фарсом после того, как на обратной стороне листа внезапно обнаружилась карикатура на Грубого Помола (фирменное клеймо на штанах, и все как полагается); наконец, достаточно убедительная и трогательная форма для выражения его чувств была найдена, но начертанная внизу листка первая строчка некогда популярной песенки: «Не рад ли ты покинуть эту глушь!» — не стиралась никакими силами и слишком смахивала на иронический постскриптум, чтобы ее можно было оставить. Он отшвырнул перо, и бессвязный след досужих развлечений минувших дней полетел в остывшую золу очага.
Как тихо было кругом! Когда дождь перестал, улегся и ветер, и теперь сквозь открытую дверь лишь едва-едва тянуло свежестью. Он вышел на порог и окинул грустным взглядом притихшую окрестность. Внезапно он смутно различил далекий гул, не звук, а всего лишь отзвук — быть может, от взрыва где-то в горах, и после — безмолвие, еще более ощутимое и томительное. Вернувшись в хижину, он вдруг заметил, что она словно бы изменилась. Он увидел ее уже старой, обветшалой. Казалось, что годы запустения наложили на нее свой след, что стропила и балки грозят рассыпаться сухой трухой. Его взбудораженному воображению представилось, будто разбросанные в беспорядке одеяла и одежда давно истлели, а в свернутой постели на одной из коек он усмотрел леденящее кровь сходство с иссохшим, точно мумия, трупом. Так, быть может, все будет выглядеть здесь годы спустя, когда какой-нибудь случайный путник… Он не продолжал. Ему становилось жутко; жутко при мысли о будущем, когда равнодушное солнце будет изо дня в день освещать запустение этих стен; о долгих, бесконечно долгих днях безоблачной синевы и гнетущего безлюдья; о летних днях, когда вокруг этой покинутой скорлупки завоют, заведут свою песнь одиночества докучные, неутихающие пассаты. Он поспешно собрал кое-какие пожитки, принадлежавшие лично ему — вернее, то ли случайно, то ли за ненадобностью предоставленные всецело в его пользование их свободным сообществом. Помедлил в нерешительности возле своего ружья, однако щепетильность, свойственная уязвленной гордости, заставила его отвернуться, не тронув привычного оружия, которое так часто в ненастную минуту снабжало их маленькое содружество завтраком или обедом. Чистосердечие вынуждает меня признать, что снаряжение его не было ни излишне обременительным, ни чрезмерно практичным. Его тощий узелок был легкой ношей даже для таких юных плеч, но боюсь, что его первая забота была бежать от Прошлого, а не обеспечить себя на Будущее.