После его ухода Елена Ивановна несколько минут лежала неподвижно. В ее счастливой ясной душе что-то смутилось, точно в спокойную воду пруда бросили камень, и по ней заходили, разбегаясь, волны… [Такие же неспокойные волны задрожали в ней…] Стемнело, в коридоре уже зажгли лампы, а в палате № 17 было полутемно. Жена портного тихонько напевала:
Откуда-то доносился [звонкий] звук перемываемой металлической посуды, сквозь который прорывались голоса и смех. Дневная жизнь в палате и коридоре кончалась, вечерняя еще не началась. А в этом затишье, которое приносят с собою сумерки, всегда сильнее говорят темные мысли…
«Полосатка» Феня внесла лампу и в другой руке поднос с чайниками.
— Чайку вам испить, — сказала она, расплываясь в своей обычной праздничной улыбке.
— Вот, Феня, это отлично, что вы принесли чай, — сказала Елена Ивановна, радуясь свету, от которого мгновенно стало светло и на душе.
— Спит? — спросила Феня [, у которой твердо установился шаблон разговора с матерями].
— Да, Феня, и давно уже, с половины второго, — ответила Елена Ивановна, принимаясь за кружку с молоком [, которую Феня поставила ей на грудь], — я уж соскучилась даже.
— Придеть время — и встанеть, — поддерживала разговор Феня.
— Твоя-то хошь время знает, — заговорила жена портного, говорившая ты всем в палате, начиная с докторов и кончая полосатками, а моей только и дела что [на сиське висеть] сосет… Что, Феня, матушка, чайку-то даешь?
— Сию минутую.
Феня приняла кружку у Елены Ивановны и, налив ей ча[й]ю, ушла за ширмы.
— Што это дохтурши сегодня не было? — спросила у ней Тимофеева.
— В перционной были, женщине одной там руку резали.
— Ах ты, страсти! Уж операции эти — беда одна!
— Так что же! Порежут это, а потом и заживеть, — объясняла Феня, воспитанная в духе уважения к хирургии.
— Заживет! Моя знакомая одна от операции в сырую землю пошла. Не спите? — обратилась она к Елене Ивановне.
— Нет, нет!
[40]Елена Ивановна протянулась под полотняной свежей холодящей простыней и, сознавая снова всю полноту и ясность своего счастья, своего вновь пришедшего в равновесие настроения, приготовилась слушать рассказы Тимофеевой. Не все ли равно, что та станет говорить? Елена Ивановна будет слушать, изредка вставляя вопросы, будет смотреть на белый потолок, на ясный круг [на нем] от лампы, на маленькие кроватки под белыми пологами. Может быть, будет слушать, а, может быть, просто помечтает [под монотонные рассказы], и мечты эти будут неопределенные, глупые, детские, вроде того, что у девочки черные глазки [, и, верно, ей пойдет красный капор]…
Жизнь — несправедливая, беспощадная, платящая за месяцы счастья годами серых дней и не[сча]настья, — забыта, и только прекрасное, как рассвет нового дня, настоящее грезится ей.
[Да и не в том ли счастье, чтобы обманываться и не знать будущего?..]