Еще накануне она почувствовала себя так плохо, что решила исповедаться и причаститься. В три часа добрый отец Корниль принес ей святые дары. А к вечеру, под ледяным дыханием смерти, ее охватила жадная потребность собороваться, получить небесное исцеление тела и души. И прежде чем потерять сознание, она успела еле слышно, невнятно прошептать Гюбертине свою последнюю просьбу: собороваться скорей, как можно скорей, потому что потом будет уже поздно. Но надвигалась ночь, и решено было дождаться утра; предупрежденный священник должен был скоро прийти.
Все было готово, Гюберы уже убрали комнату.
В окно било веселое утреннее солнце, и обнаженные белые стены сияли, как заря. Стол накрыли белой скатертью. По обеим сторонам распятия горели две свечи в принесенных из зала серебряных подсвечниках. Тут же стояли сосуд со святой водой и кропило, кувшин с водой, миска, полотенце и две белые фарфоровые тарелки: в одной из них лежала вата, в другой — пакетики из белой бумаги. В поисках цветов обегали все теплицы Нижнего города, но удалось достать только розы, большие белые розы, покрывшие весь стол огромными, дрожащими, как белое кружево, охапками. И среди этой белизны лежала умирающая Анжелика, лежала, закрыв глаза, и чуть заметно дышала.
Рано утром был доктор и сказал, что она не доживет до вечера. Каждую минуту она готова была умереть, не приходя в сознание. И Гюберы ждали. Их слезы ничего не могли изменить. Они сами хотели этой смерти, они сами предпочли, чтобы дочь их умерла, но не нарушила долга, и, значит, бог хотел того же вместе с ними. Теперь уже не в их власти было вмешаться, им оставалось только покориться судьбе. Они ни в чем не раскаивались, но изнывали от горя. С тех пор как Анжелика стала угасать, они бессменно дежурили возле нее, отвергнув всякую постороннюю помощь. И в этот последний час они вдвоем были с ней; они ждали.
Фаянсовая печь жалобно гудела, словно стонала; Гюбер подошел к ней и машинально открыл дверцу. Стало тихо, розы потускнели от теплого воздуха. На мгновение Гюбертина прислушалась к звукам, доносившимся сквозь стену из собора. Удар колокола поколебал старые камни, — наверное, это отец Корниль вышел из собора со святым миром, и она спустилась вниз, чтобы встретить его на пороге. Прошло несколько минут; на узкой витой лестнице башенки раздался шум. И Гюбер, пораженный изумлением, дрожа от благоговейного ужаса и надежды, упал на колени посреди теплой комнаты.
Вместо старого священника вошел монсеньер, сам монсеньер в кружевной епископской рясе и лиловой епитрахили; он нес серебряный сосуд с миром, освященным им самим в великий четверг. Его орлиные глаза смотрели прямо перед собой, красивое бледное лицо под густыми прядями седых волос было величаво. А за ним, как простой причетник, шел отец Корниль с распятием в руке и с требником под мышкой.
Епископ остановился в дверях и торжественно провозгласил:
— Pax huic domui[4].
— Et omnibus habitantibus in ea[5], — тише откликнулся священник.
Епископ и отец Корниль вошли в комнату, за ними показалась дрожащая от волнения Гюбертина и встала на колени рядом с мужем. Благоговейно склонившись, сложив руки, оба молились от всего сердца.
На следующий день после свидания с Анжеликой у Фелисьена произошло жестокое объяснение с отцом. Чуть не силой он ворвался в часовню, где епископ еще молился после ночи, проведенной в мучительной борьбе с неумиравшим прошлым. Долго сдерживаемое возмущение прорвалось наконец наружу, покорный сын, до сих пор такой почтительный и боязливый, открыто восстал против отца, и между двумя мужчинами одной крови, одинаково легко приходившими в бешенство, произошла ужасная сцена. Старик встал со своей молитвенной скамеечки, кровь бросилась ему в лицо, он молча, с высокомерным упорством слушал сына. А тот выкладывал все, что у него было на сердце, говорил, постепенно возвышая голос, доходя почти до крика, и лицо его пылало, как у отца. Он говорил, что Анжелика больна, что она близка к смерти, рассказывал, в какое отчаяние пришел, когда увидел ее, как предложил ей бежать вместе с ним и как она в святом и чистом самоотречении отказалась от этого замысла. Но не равносильно ли убийству дать умереть этому покорному ребенку, соглашающемуся принять возлюбленного только из рук отца? Ведь она могла получить его, получить вместе с его именем и состоянием — и все-таки она сказала нет, она одержала победу над собой. И он тоже любит ее больше жизни, он презирает себя за то, что не может вместе с нею испустить последний вздох! Не добивается ли отец их горестной гибели! О, родовое имя, деньги и роскошь, упрямая воля, что все это значит, когда можно сделать счастливыми двух людей? Вне себя от волнения он сжимал и ломал свои дрожащие руки, требовал от отца согласия, еще умолял его и уже начинал угрожать. Но епископ упорно молчал и решился разжать губы только для того, чтобы еще раз властно произнести: «Никогда!»