И он думал с обидой, которая всё росла: «Вот какие живут…»
О смерти не думалось — Макар был спокойно уверен, что как только представится удобный случай — он убьёт себя. Теперь это стало более неизбежным и необходимым, чем было раньше: жить больным, изуродованным, похожим на этих людей — нет смысла.
Ему казалось, что это — решение его сердца, но, в то же время, он чувствовал что-то другое, молча, но всё более настоятельно спорившее с этим решением; он не мог понять — что это? И беспокоился, стараясь незаметно подсмотреть лицо назревающего противоречия.
А откуда-то из глубины наболевшего сердца тихонько поднималось желание, чтобы пришёл человек, дружески пожал руку и сказал бы, улыбаясь, что-нибудь простое, человечье, несколько слов.
Это было маленькое, робкое желание, — робкое, как подснежник, первый цветок весны.
…И человек пришёл: однажды Макар услыхал около своей койки тихий вопрос:
— Спит?
Чуть приоткрыв глаза, он увидал Настю — в чёрном платье, в чёрных перчатках, она, немножко наклонясь, согнув стройное тело, разглядывала его лицо хорошо знакомыми глазами, только любопытство было острее, чем прежде, в тёмном блеске этих глаз. В первую секунду приятно было видеть здоровое, простое лицо — захотелось со всею силою сердца сказать девушке:
«Здравствуйте!»
Но, присмотревшись сквозь ресницы, он заметил, что верхняя губка Насти приподнята и дрожит, нос болезненно сморщен, — он открыл глаза, девушка вздрогнула и, смущённо отводя взгляд в сторону, сказала:
— Закройтесь…
Он — не понял, потом быстро натянул одеяло до горла и спрятал под ним руки — лежал без рубахи, плечи и руки были голые.
Девушка несколько раз кряду коротко и сильно выдохнула воздух через нос, как бы отгоняя от себя запах больницы, потом села на табурет, спрашивая:
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Спасибо.
— А у нас — всё хорошо, как было…
— Очень рад…
— Да…
Она подвинулась немножко ближе и, посмотрев, не коснулось ли её платье серого одеяла койки, чуть улыбаясь, тихонько сказала:
— А ведь, я думала — вы шутили тогда…
Не находя, чем ответить ей, Макар тоже усмехнулся. Он видел, что больные заинтересованы его гостьей: отовсюду на неё внимательно и жадно смотрят безносые, он знал, что эти люди мысленно пачкают её, и это было больно ему. Учитель, уже оперированный, с белою головой, обмотанной бинтами, одним глазом измерял и взвешивал её. А девушка, чувствуя возбуждённый ею интерес, смущённая им, разглаживала чёрными лапками платье на коленях, краснела и улыбалась, сморщив гладкий лоб.
Синее ясное небо смотрело в окна.
— Холодно? — спросил Макар.
— Сегодня? Нет, всего тринадцать градусов…
И, вдруг оживясь, быстро заговорила:
— Знаете — в воскресенье я, Сыроенко и Таня, — ах, да, Таня кланяется вам, у неё кашель и насморк, она не могла придти, — мы чудесно катались в воскресенье, ездили за город, туда, за сумасшедший дом, хохотали…
Она говорила непрерывно, минут пять, и когда ей не хватало слов — прищёлкнув языком, рисовала пальцем в воздухе петлю или круг. Потом, на полуслове оборвав свою речь, встала:
— Ну, мне пора! Не шевелитесь, не надо… Прощайте…
Макар точно окостенел, он чувствовал себя обиженным этим визитом и думал о том, как это ясно, что жизнь — оскорбительна и жить — не стоит.
Сидя на своей койке, учитель осторожно облизывал толстые губы большим тупым языком и медленно, шепеляво, новым голосом говорил:
— В-вот я и знаю, из-за кого вы это…
— Поздравляю, — сказал Макар.
— Девица — ничего. Но стрелялись вы — напрасно.
— Почему?
— Девиц — очень много. Стреляться же вообще бессмысленно…
— Почему?
Он опустил глаз и вздохнул.
— Я многократно объяснял вам это. Сегодня мне больно говорить.
— Я этому рад, — сказал Макар, не будучи в силах сдержать холодного бешенства, — рад, что вам нельзя говорить, я терпеть не могу скучных глупостей…
Учитель приподнял плечи и застонал протяжно:
— Ка-ак вы невоспитанны, у-у…
В следующий день свиданий пришёл знакомый студент, медик, человек с небольшой бородкой, глухим голосом и беглой, спотыкающейся речью. Он спрашивал Макара, что и как у него болит, и, выслушивая ответы, одобрительно встряхивал длинными волосами, говоря: